Я знал, что Чечилия не любит говорить о себе, а я постоянно ее к этому принуждал, и мне вдруг пришло в голову, что ее упрямая уклончивость рождалась именно из нелюбви к такого рода разговорам, к которым я постоянно ее склонял. Всегда, в любой момент и в любой ситуации, готовая отдаться физически, Чечилия, как только заходила речь о ней, превращалась в моллюска, который сжимает створки своей раковины тем крепче, чем сильнее мы их разжимаем. Обычно она прекращала такие разговоры, предложив мне заняться любовью: она брала мою руку, клала ее себе на живот и закрывала глаза. То есть она предлагала мне тело, чтобы не отдать всего остального. Но в тот день мы не могли заняться любовью, и тогда, отчаявшись прекратить этот разговор, она и предложила мне первое попавшееся ей под руку: неприятный для нее визит к моей матери.
Некоторое время я ехал молча, раздумывая над всем этим. Потом спросил:
— Балестриери никогда не разговаривал с тобой о тебе?
— Никогда.
— О чем же он говорил?
— В основном о себе.
— А что он говорил?
— Говорил, что любит меня.
— А еще что?
— Еще? Да ничего. Все только о себе, вернее, о чувствах, которые он испытывает ко мне. То, что обычно говорят мужчины, когда они влюблены.
Я не мог не отметить, что между мною и Балестриери обнаружилось наконец хоть какое-то различие: я только и делал, что заставлял Чечилию говорить о себе самой, а Балестриери, как и все эротоманы, говорил о себе. На самом деле, решил я вдруг, Балестриери никогда по-настоящему ее не любил. Я спросил:
— А тебе нравилось, что он говорит только о себе?
— Какое-то время нравилось, когда он говорил, что любит меня. Но так как он все время говорил одно и то же, потом я уже просто не слушала.
— А тебе хотелось бы, чтобы он говорил о тебе?
— Нет.
— Ты не любишь, когда говорят о тебе?
— Не люблю.
— Почему?
— Не знаю.
— Значит, тебе неприятно, что я все время заставляю тебя говорить о себе?
— Да.
Я обомлел, услышав этот решительный односложный ответ.
— Может быть, ты начинаешь ненавидеть меня, когда я начинаю говорить о тебе?
— Нет, я просто мечтаю, чтобы ты поскорее закончил.
— Что ты чувствуешь, когда я расспрашиваю тебя о тебе?
Она подумала, потом сказала:
— Мне хочется ничего тебе не отвечать.
— То есть промолчать?
— Да. Или соврать что-нибудь, лишь бы ты оставил меня в покое. — Она помолчала, потом с необычной для нее словоохотливостью заговорила снова:
— Представь себе, когда я жила в монастыре, то для исповеди я придумывала грехи, которых не совершала, лишь бы ничего не рассказывать о себе. Священник был очень мною доволен, говорил, что я должна каяться, прочесть Бог знает сколько молитв Мадонне и Святому Иосифу, а я отвечала «да», «да», все время «да», «да», хотя потом не выполняла ничего из того, что он от меня требовал, ведь на самом деле я ничего плохого не сделала, и мне не в чем было каяться!
Внезапно мне пришло в голову, что этот назойливый священник хотел, в сущности, того же, что и я: он хотел поймать Чечилию, запереть ее в ее грехе, пригвоздить приговором. Я обеспокоенно спросил:
— И для меня ты тоже придумывала вещи, которых не делала?
Она рассеянно ответила:
— Может быть, иной раз и придумывала.
— Да что ты говоришь? Ты мне врала? И когда же?
— Может быть, и врала. |