|
В середине обеда, когда после невкусных макарон я жевал кусок жесткого подгоревшего мяса с гарниром из овощей, заправленных плохим оливковым маслом, она пронзительным своим голосом начала меня допрашивать.
— Профессор, вы ведь знали профессора Балестриери, не правда ли?
Прежде чем ответить, я посмотрел на Чечилию. Она тоже на меня посмотрела, но мне показалось, что она меня не видит — таким пустым и уклончивым был ее взгляд. Я сухо сказал:
— Да, немного я его знал.
— Такой добрый, такой милый человек, такой интеллигентный. Настоящий художник. Вы даже не представляете, как потрясла меня его смерть.
— А, да, — сказал я, не особенно задумываясь, — ведь он был не так уж стар.
— Едва исполнилось шестьдесят пять, но выглядел он на пятьдесят. Мы были знакомы всего два года, но мне казалось, что я знала его всю жизнь. Он стал буквально членом семьи. Он был так привязан к Чечилии! Говорил, что считает ее чем-то вроде дочери.
— Точнее было бы сказать — внучки, — поправил я ее без улыбки.
— Да, внучки, — механически поправилась мать. — Подумать только, ведь он даже не хотел брать денег за уроки. За искусство, говорил он, не платят. Как это верно!
— Может быть, — сказал я с натужным юмором, — вы хотите сказать, что и мне следовало бы давать Чечилии уроки даром?
195
Альберто Моравиа
— Ну что вы! Я только хотела объяснить, до какой степени Балестриери любил Чечилию. Вы — совсем другое дело. А Балестриери, тот просто умирал от Чечилии!
На языке у меня вертелось: «И даже умер». Вместо этого я сказал:
— Вы часто виделись?
— Часто? Да чуть ли не каждый день! Он был в доме своим человеком, и за столом для него всегда было приготовлено место. Но вы не должны думать, что он был навязчив, напротив!
— То есть?
— Ну, он всегда старался не остаться в долгу. Принимал участие в тратах, покупал то одно, то другое. И еще посылал сласти, вино, цветы. Говорил: «У меня нет семьи, и ваша семья — теперь моя семья. Считайте меня своим родственником». Бедняга, он был в разводе и жил один.
В этот момент Чечилия сказала:
— Профессор, дайте мне ваши тарелки, и ты, мама, и ты, отец.
Забрав все тарелки — четыре глубокие и четыре мелкие, — она вышла из комнаты.
Как только она исчезла, отец, который, внимая посмертной хвале Балестриери, воздаваемой женой, то и дело поглядывал на меня своими полными ужаса глазами, сделал знак, что хочет что-то сказать. Я слегка к нему наклонился, и больной, открыв рот, с жаром произнес несколько слов, которых я не понял. Мать, не говоря ни слова, поднялась, подошла к буфету, взяла там записную книжку и карандаш и положила на стол перед мужем.
— Напиши, — сказала она, — профессор тебя не понимает.
196
Скука
Но отец энергичным жестом оттолкнул книжку и карандаш, смахнув все на пол.
Мать сказала:
— Мы-то его понимаем, но новые люди почти никогда. Мы столько раз просили его писать, но он не хочет. Говорит, что он не немой. Пусть так, но если люди тебя не понимают, все-таки лучше было бы писать, не правда ли?
Отец бросил на нее яростный взгляд и снова принялся что-то мне говорить. |