Изменить размер шрифта - +
А потом все начинает повторяться — одно и то же, одно и то же — и становится несносным. Это стало несносно даже мне. Изабель, Диана, Колетта, Мари Ламбер— все уже сыты по горло. А Морис…

 

Один человек потерял свою тень. Не помню, что с ним было дальше, но это было ужасно. Я потеряла свое отражение. Я всматривалась в него не часто, но где-то там, на заднем плане, оно всегда присутствовало — такое, каким я его видела в глазах Мориса. Прямая, правдивая женщина — «подлинная», без мелочности, без компромиссов, всепонимающая и терпеливая, чувствительная и глубокая, внимательная к вещам и к людям, страстно преданная тем, кого любит — созидательннца их счастья. Прекрасная жизнь — ясная, полная, «гармоничная». Темно кругом. Я не вижу себя больше. А как же другие? Все шушукаются за моей спиной. Колетта с отцом. Изабель с Мари Ламбер. Изабель с Морисом.

 

20 февраля. Наконец я им уступила. Испугалась тишины, царящей вокруг меня. У меня вошло в привычку трижды в день звонить Изабели и раз, среди ночи, Колетте. Теперь я плачу за то, чтобы меня выслушали. Психиатр настоял, чтобы я продолжала вести дневник. Мне понятна его уловка: он пытается пробудить во мне интерес к самой себе, помочь обрести себя вновь. Но для меня имеет значение только Морис. Что такое я? Это меня никогда особенно не заботило. Я была застрахована — он любил меня. Меня занимает только этот переход: чем я заслужила, что он перестал меня любить? Или я не заслужила этого — и он негодяй, заслуживающий кары вместе со своей сообщницей. Доктор Марке взялся за дело с другого конца: мой отец, мать, смерть отца. Он хочет заставить меня говорить о себе, а у меня одно желание: говорить о Морисе и Ноэли. Все же я спросила, считает ли он, что я умна. Да, безусловно, но ум не есть вещь в себе. Когда я топчусь в кругу своих навязчивых мыслей, мой ум больше не служит мне.

Морис относится ко мне со смесью чуткости и глухого раздражения, подобно тому, как относятся к больному. Он терпелив, терпелив до того, что хочется взвыть, что я иногда и делаю. Сойти с ума было бы удачным выходом из положения. Но Марке уверяет, что это мне не грозит: у меня сильный тип психики. Даже алкоголь и наркотики не сумели бы существенно повлиять на мой рассудок. Итак, этот выход исключается.

23 февраля. Я начинаю понемногу есть. Мадам Дормуа вчера сияла, потому что я съела все суфле с сыром. Она так трогательна. За время этого долгого кошмара, из которого я с трудом выкарабкиваюсь, никто не помог мне больше, чем она. Каждый вечер я находила у себя под подушкой свежую ночную рубашку. И тогда, порой, вместо того, чтобы лечь одетой, я надевала рубашку, и своей белизной она заставляла меня прежде помыться. Мадам Дормуа говорила по вечерам: «Я вам приготовила ванну». И я садилась в ванну. Она выдумывала самые аппетитные блюда. И ни разу ни одного замечания, ни одного вопроса. И мне бывало стыдно, стыдно за свою распущенность, когда я так богата, а у нее нет ни гроша. «Помогите мне», — просит доктор Марке. Я стараюсь.

 

Неделю назад я написала Люсьенне. Она ответила очень ласковым письмом. В отчаянии от того, что со мной случилось, и не желала бы ничего лучшего, как поговорить со мной обо всем, хотя ничего особенного сообщить не сможет. Она пишет, чтобы я приехала в Нью-Йорк повидаться с ней. Мы поговорим и, кроме того, это меня развлечет. Но сейчас я не могу ехать. Я хочу бороться здесь.

 

Подумать только, я говорила: «Я не стану бороться».

 

2 февраля. Я послушалась психиатра и согласилась работать. Хожу в зал периодики Национальной библиотеки и роюсь в старых медицинских журналах для одного типа, который работает в области истории медицины. Не знаю, насколько это поможет решить мои проблемы. Заполнив в течение дня две или три карточки, я не испытываю никакого удовлетворения.

Быстрый переход