Старый дом Веры и Якова, который после войны так и не удалось подключить к коммуникациям, был отдан под снос, поэтому семью переселили на улицу Революции в дом, ничуть не менее старый, но куда более жизнеспособный. Поначалу Вера ворчала, недовольная отношением соседей по коммуналке и не менее хамским поведением хозяйствующих в квартире мышей, но потом спасла малыша из дальней комнаты от пневмонии, заслужила авторитет и ввела чуть ли не во всем подъезде необходимые санитарные правила. Мышей от этого не убавилось, но возмущаться Вера перестала, понимая, что делается все возможное. Успокоилась, обжилась, даже традицию наполнять дом гостями возобновила. Еще до ареста Якова, разумеется.
Морской шел по утопающим в весенней свежести улочкам — модные нынче кадки с пальмами еще не выставили из зимних садов, но кругом и без них было довольно зелено — и невольно пытался додумать, какие эмоции современный Харьков мог вызвать у давно не встречавшейся с городом Ирины. Самого Владимира, конечно, несколько раздражали затянувшиеся повсеместно стройки, но в целом все было хорошо: оставшиеся после войны пустоглазые коробки зданий уже не портили пейзаж (вписались, заплелись — кто ветками, кто лозунгами), дворники работали на совесть даже вечером, самые опасные дыры на тротуарах были окружены предупреждающими табличками… Но Ирина с непривычки наверняка имела другое видение. Хотя ей сейчас, наверное, было не до города. Как и Морскому, по-хорошему, должно было бы быть вовсе не до размышлений о бывшей жене.
Кстати, свою значимость в деле об убийстве Ирининого мужа Морской преувеличил. То ли ради красного словца, то ли из желания подчеркнуть собственную важность в глазах жены и тещи — само как-то вышло. Вообще-то он не думал, что его в чем-то подозревают. О своих сегодняшних перемещениях по городу Морской перед милицией отчитался, и проверить его слова с точностью до минуты не представляло труда. А в отделение для повторной дачи показаний его позвали, скорее, просто из-за плохого характера Николая Горленко, которому захотелось продемонстрировать свое всемогущество.
Впрочем, и сам Морской тоже вел себя безобразно.
В первые минуты, пока Ирина рыдала и пыталась что-то объяснять, он был в шоке, понимая только, что нужно спровадить Ларочку подальше от сомнительных обстоятельств, пока дежурящий у входа милиционер ею не заинтересовался. Дочь оценила риски верно и, то и дело оглядываясь и как бы спрашивая взглядом, не нужно ли ей вернуться, все же двинулась прочь по Сумской. Потом Ирину увели. Морской топтался у ступенек, совсем не понимая, чем можно пригодиться. Когда приехала скорая, из подвальчика вывели всхлипывающую и сгорбившуюся — то ли от горя, то ли от тяжести невесть откуда взявшегося толстого, но дырявого верблюжьего одеяла — бледную черноволосую даму с перепачканным от потекшей косметики лицом. Выходящая за ней Ирина явно хотела подойти к Морскому, но некто в штатском, почтительно склонившись, прошептал ей что-то, указывая на карету скорой помощи, и Ирина пошла туда.
Краснощекая медсестра, считая, видимо, что чем громче говоришь, тем понятнее твоя речь зарубежным гостям, кричала на пол-улицы: — Не волнуйтесь, гражданочки! Пройдемте! Если все будет хорошо, то вечером уже будете в гостинице!
Ирина о чем-то с ней поговорила вполне спокойно, махнула рукой Морскому и села в машину.
Потом опять царила суматоха:
— Гражданке снова нужно в туалет! И дайте еще молока от отравления! Хотя, боюсь, у жертвы от ушиба при падении случилось сотрясение! — кричала медичка.
Морской рванулся было спасать, но оказалось, речь не об Ирине, а о второй пострадавшей. Даму снова повели в булочную, но воспользоваться паузой для разговора с бывшей женой Морской не смог, поскольку его остановили два милиционера и, не представившись, принялись задавать одни и те же вопросы по нескольку раз, что-то записывать и бегать по очереди в булочную, для консультаций с начальством. |