Даниель устал, улицы шли в никуда; без людей все они были похожи друг на друга. Бульвар Сен-Мишель, вчера еще длинная золотая лава, казался дохлым китом брюхом кверху. Даниель чеканил шаги по этому толстому, полому и вздутому животу; он принудил себя вздрогнуть от наслаждения и громко сказал: «Я всегда ненавидел Париж». Напрасно: вокруг ничего живого, кроме зелени, кроме больших зеленых лап каштанов; у него было пресное и слащавое ощущение, что он идет по подлеску. Его уже коснулось гнусное крыло скуки, когда он, к счастью, увидел бело-красный плакат, приклеенный к забору. Он подошел и прочел: «Мы победим, потому что мы сильнее всех!», развел руками и улыбнулся с наслаждением и облегчением: они бегут, они бегут, они продолжают бежать. Он поднял голову и обратил улыбку к небу, он дышал полной грудью: процесс, длившийся уже двадцать лет, шпионы, затаившиеся всюду, чуть ли не под его кроватью; каждый прохожий был свидетелем обвинения, судьей или тем и другим одновременно; все, что он говорил, могло быть обращено против него. И вдруг — это беспорядочное бегство. Они бегут, свидетели, судьи, так называемые порядочные люди, они бегут под солнцем, и лазурь грозит им самолетами. Стены Парижа еще кричали о гордости и заслугах: мы самые сильные, самые добродетельные, столпы демократии, защитники Польши, человеческого достоинства и гетеросексуальное™, железный путь будет прегражден1, мы будем сушить белье на линии Зигфрида. На стенах Парижа плакаты еще трезвонили о выдохшейся славе. Но они, они бегут, обезумев от страха, они распластываются в траншеях. Они будут молить о пощаде, о прощении. Но при этом они будут уверены, что честь останется при них, еще бы, все потеряно, кроме чести, вот мой зад, можете дать мне пинка, но честь неприкосновенна, хотя ради сохранения собственной жизни я буду лизать вам сапоги. Они бегут, они уползают. А я, воплощение порока, царю над их городом.
Он шел, опустив глаза, он ликовал, он слышал, как совсем рядом с ним по мостовой скользили машины, он думал: «Марсель сейчас подтирает своего ребенка в Даксе, Матье, должно быть, в плену. Брюне, вероятно, погиб, все мои свидетели мертвы или рассеяны; я торжествую...» Вдруг у него мелькнуло: «Откуда машины?» Он резко поднял голову, сердце его гулко забилось, и он увидел их. Они стояли, чистые и важные, по пятнадцать или по двадцать солдат на длинных грузовиках с маскировкой, которые медленно катились к Сене, они проезжали, прямые, стоя, они скользнули по нему невыразительным взглядом, а за ними ехали другие, другие ангелы, совсем одинаковые и одинаково на него смотревшие. Даниель услышал издалека военную музыку, ему показалось, что все небо заполняется военными флагами, и он вынужден был опереться на ствол каштана. Один на этом длинном проспекте, один француз, один гражданский, а на него взирает вся вражеская армия. Он не боялся, он доверчиво отдавался этим тысячам глаз, он думал: «Наши победители!», и его обуяло наслаждение. Он стойко ответил на их взгляд, он навек усладился этими светлыми волосами, этими загорелыми лицами с глазами, подобными ледниковым озерам, этими узкими талиями,
1 Имеется в виду высказывание президента Совета Поля Рейно в апреле 1940 года, когда он обещал не допустить немцев до рудников Норвегии; вскоре немцы заняли всю Норвегию. (Прим. ред.)
этими невероятно длинными и мускулистыми бедрами. Он прошептал: «Как они красивы!» Он уже не касался земли, они подхватили и подняли его, они прижимали его к груди и к плоским животам. С высоты что-то покатилось кубарем: это был древний закон. Рухнуло общество судей, стерт приговор; беспорядочно бегут жалкие солдаты в хаки, защитники прав человека и гражданина. «Какая свобода!» — подумал он, и его глаза увлажнились. Он был единственным уцелевшим после краха. Единственный человек перед этими ангелами ненависти и гнева, этими смертоносными ангелами, взгляд которых возвращал ему детство. |