Изменить размер шрифта - +
Рядом с ним, в двух найденных в лагере оцинкованных ведрах и двух больших алюминиевых чайниках, поставил греться воду.

К этому времени Лейла пришла в себя, и я с трудом влил ей в рот полкружки разведенного сгущенного молока.

Ее вырвало.

Отерев шею и грудь девушки байковым пробным мешочком, я перенес ее поближе к кострищу с тем, чтобы она могла наблюдать за мной, а я за ней. Краешком глаза я видел ее бледно-серое лицо, не освещаемое умершей почти душой, пустые равнодушные глаза, в которых, однако, отражалось пламя костра, живое, озорное пламя.

Дров было много, и скоро камни очага раскалились и начали потрескивать. Примерно через полчаса я отодвинул их в сторону, собрал и выбросил угли и золу, а кострище засыпал принесенной с речки галькой. И поставил над ним снятую с прежнего места палатку. Солнце уже светило вовсю, камни очага были горячи – не дотронешься, – и в палатке стало тепло, как в бане.

Закончив приготовления я подошел к Лейле. В глазах ее что-то засветилось. Конечно же, не умирающее никогда женское любопытство! Я взял ее на руки, перенес в палатку, поставил на островок согревшейся гальки.

– Это, конечно, не твоя мраморная ванна в Захедане, но сгодится, – поцеловав ее в лоб, сказал я нежно.

Глаза Лейлы потеплели, тело ее стало податливо-упругим, и мне удалось почти без затруднений раздеть ее донага... Она стояла передо мной, светлая, стройная, оживающая под моим восхищенным взором.

– Да, милая, да... – приговаривал я. – Ничего не случилось, ничего, просто то, что появилось между нами, превращает все в любовь... Прости, я сейчас.

Я вышел из палатки, нашел Фатиму и бросил ей в руки изорванную одежду Лейлы и моток черных ниток с иголкой (они всегда были при мне в нагрудном кармане штормовки).

Вернувшись, я разделся до пояса, быстро выстирал в ведре нижнее белье Лейлы и положил его сушиться на горячие камни. Все это время Лейла стояла у камней и удивленно наблюдала за мной.

– Не мужское это дело, стирать трусики любимой, да? – окончив стирку, улыбнулся я.

Затем, бормоча Лейле ласковые слова, я облил ее теплой водой, плеснул немного на камни. Облака пара окутали нас. Мне захотелось обнять ее, но я, укротив руки, но не глаза, омыл ее тело намыленным пробным мешочком.

“И в день седьмой, в какое-то мгновенье, она явилась из ночных огней, – напевал я, – без всякого небесного знаменья, пальтишко было легкое на ней”. Намылив ее всю, я посадил девушку на корточки, и осторожно вымыл голову. Глаза Лейлы потеплели и она, улучив момент, нежно прикоснулась влажными губами к моей давно не бритой щеке. “Белый парус разлуки на мгновенье покажется и исчезнет вдали как туман, как туман...” – пел я, приступив к завершающей стадии омовения. Взявшись за округлые плечи, я помог любимой встать на ноги и медленно, струйка за струйкой смыл из чайников пену с ее посвежевшего тела.

– Чем же я вытирать тебя буду, радость моя? – спросил я в растерянности, – у меня нет ничего...

– Я высохну так, – сказала она, подойдя ближе к горячим еще камням, – а голову высушу на солнце. Нам надо уходить отсюда. Быстрей. Не надо золота. Хватит.

– Хватит-то, хватит, но выбираться надо всем вместе. Вот соберемся и уйдем завтра утром в город.

Через полчаса мы уже поднимались на штольню. Перед нами трусили два трофейных ишака, с трофейными продуктами и снаряжением, за нами плелись Фатима с сестрой. Они несли по два автомата со снятыми рожками. Шли мы не спеша, и Лейла тихо, сбивчиво и часто замолкая, рассказала мне о вчерашних событиях и о том, что узнала от матери.

После того, как мы ушли на штольню, Бабек наставил на нее автомат и приказал идти вперед. Дошли они до верховьев Хаттанагуля и там, на месте нашей операционной ночевки, наткнулись на отряд Резвона, только что похоронившего двух своих воинов.

Быстрый переход