Изменить размер шрифта - +

         Тогда, как тать ночной, боящийся рассвета,

         Позорно ты бежал от друга и поэта,

         Взывавшего: грехи жидов,

         Отступничество униатов,

         Вес прегрешения сарматов

         Принять я на душу готов,

         Лишь только б русскому народу

         Мог возвратить его свободу!

         Ура!

 

– Все читают, а ты ничего! – опять отнесся к Препотенскому Ахилла. – Это, брат, уж как ты хочешь, а если ты пьешь, а ничего не умеешь сказать, ты не человек, а больше ничего как бурдюк с вином.

 

– Что вы ко мне пристаете с своим бурдюком! Сами вы бурдюк, – отвечал учитель.

 

– Что-о-о-о? – вскричал, обидясь, Ахилла. – Я бурдюк?.. И ты это мог мне так смело сказать, что я бурдюк?!.

 

– Да, разумеется, бурдюк.

 

– Что-о-о?

 

– Вы сами не умеете ничего прочесть, вот что!

 

– Я не умею прочесть? Ах ты, глупый человек! Да я если только захочу, так я такое прочитаю, что ты должен будешь как лист перед травой вскочить да на ногах слушать!

 

– Ну-ну, попробуйте, прочитайте.

 

– Да и прочитаю, и ты теперь кстати сейчас можешь видеть, что у меня действительно верхняя челюсть ходит…

 

И с этим Ахилла встал, обвел все общество широко раскрытыми глазами и, постановив их на стоявшей посреди стола солонке, начал низким бархатным басом отчетистое:

 

– «Бла-годенствен-н-н-ное и мир-р-рное житие, здр-р-ра-авие же и спас-с-сение… и во всем благ-г-гое поспеш-шение… на вр-р-раги же поб-б-беду и одол-ление…» – и т. д. и т. д.

 

Ахилла все забирался голосом выше и выше, лоб, скулы, и виски, и вся верхняя челюсть его широкого лица все более и более покрывались густым багрецом и п?том; глаза его выступали, на щеках, возле углов губ, обозначались белые пятна, и рот отверст был как медная труба, и оттуда со звоном, треском и громом вылетало многолетие, заставившее все неодушевленные предметы в целом доме задрожать, а одушевленные подняться с мест и, не сводя в изумлении глаз с открытого рта Ахиллы, тотчас, по произнесении им последнего звука, хватить общим хором: «Многая, многая, мно-о-о-огая лета, многая ле-е-ета!»

 

Один Варнава хотел остаться в это время при своем занятии и продолжать упитываться, но Ахилла поднял его насильно и, держа его за руку, пел: «Многая, многая, мно-о-о-гая лета, многая лета!»

 

Городской голова послал Ахилле чрез соседа синюю бумажку.

 

– Это что же такое? – спросил Ахилла.

 

– Всей палате. Хвати «всей палате и воинству», – просил голова.

 

Дьякон положил ассигнацию в карман и ударил:

 

– «И вс-сей пал-лате и в-воинству их мно-о-огая лет-тта!»

 

Это Ахилла сделал уже превзойдя самого себя, и зато, когда он окончил многолетие, то петь рискнул только один привычный к его голосу отец Захария, да городской голова: все остальные гости пали на свои места и полулежали на стульях, держась руками за стол или друг за друга.

Быстрый переход