Это было безобразное чувство, однако в нем была некая сила и увлекательность, так как больше всего остального оно связывало меня с сознанием моей вины и тайны. «Может быть, — думал я, — Кромер уже пошел в полицию, донес на меня и гроза собирается над моей головой, а они здесь обращаются со мной как с маленьким ребенком!»
Во всей истории вплоть до того момента, о котором я рассказываю, этот момент был, видимо, самым важным и существенным. Это было первое сомнение в непогрешимости отца, первый надлом в тех устоях, на которых покоилось мое детство и которые каждый, прежде чем стать самим собой, должен обязательно разрушить. Из таких вот переживаний, которые никому не видны, состоит главная внутренняя линия нашей судьбы. Трещина и надлом могут снова закрыться и зарасти, перестать болеть и забыться, но где-то в потаенной глубине они живут и кровоточат по-прежнему.
Я сам ужаснулся этому новому чувству, я готов был целовать ноги отцу, чтобы вымолить прощение. Но понимал, что ничего существенного отмолить нельзя: ребенок знает и чувствует это так же хорошо и глубоко, как и мудрец.
Мне хотелось поразмыслить обо всем, подумать о том, что будет завтра, но сделать этого не удалось. Весь вечер я занимался только тем, что пытался привыкнуть к новой атмосфере, возникшей в нашей гостиной. Часы на стене и стол, Библия и зеркало, книжная полка и картины словно прощались со мной, с леденеющим сердцем я видел, как мой мир, моя счастливая жизнь превращается в прошлое и отделяется от меня, я чувствовал, как дрожащими щупальцами нахожу что-то в чужом и темном мире и укрепляюсь в нем. Впервые я почувствовал смерть, ее горький вкус, потому что смерть есть рождение, страх и тревога перед пугающей новизной.
Я был рад, когда наконец оказался в постели. Перед тем я прошел последнее чистилище — вечернюю молитву, мы пели псалом, один из моих любимых. Но я не пел, каждый звук был для меня отравой. Я не молился, а когда отец произнес благословение и закончил: «Господь со всеми нами», — что-то как будто сжало меня судорогой и вытолкнуло из круга молящихся. Милость Господня была со всеми с ними, но уже не со мной. Охваченный холодом и страшной усталостью, я пошел прочь.
Когда я пролежал в постели какое-то время, когда ощущение тепла и защищенности мягко окутали меня, сердце мое, охваченное боязливым трепетом, вернулось к прошедшему. Мать пожелала мне спокойной ночи, ее шаги еще звучали в комнате, а пламя свечи виднелось в дверную щель. Сейчас, думал я, сейчас она вернется, потому что почувствовала что-то, она поцелует меня и спросит добрым голосом, и у меня появится надежда, я смогу заплакать, и камень расплавится на моей груди, я обниму ее и скажу ей, и все будет хорошо, это будет спасение! Свет в щели исчез, а я прислушивался, все еще надеясь, что она вот-вот придет.
Потом я вернулся к реальности и посмотрел в глаза врагу, которого видел совершенно ясно: один глаз прищурен, губы искривились в хамской ухмылке, и, пока я на него смотрел и впитывал в себя неизбежное, враг становился все больше и злобный глаз сверкал дьявольским блеском. Враг был рядом со мной, пока я не заснул, а во сне я видел не его и не минувший день. Мне снилось, что мы плывем в лодке — родители, сестры и я, — а вокруг спокойствие и радость праздничного дня. Среди ночи я проснулся. Меня еще не покинуло дивное ощущение блаженства, белые платья сестер еще светились на солнце, но потом сияние рая погасло, враг опять стоял передо мной и смотрел на меня злобным взглядом.
Утром, когда мать быстро вошла и спросила, почему я еще в постели, ведь уже так поздно, выглядел я ужасно. Она спросила, не болен ли я, и меня стошнило.
Это был небольшой успех. Я очень любил, когда с легким недомоганием мог утром надолго остаться в постели, пить ромашковый чай и слушать, как мать убирает в соседней комнате, а Лина в сенях разговаривает с мясником. Утро без школы было чем-то волшебным и сказочным, солнце играло в комнате, и это было не то солнце, защищаясь от которого в классе опускали зеленые шторы. |