— Пьет-пьет с потешными своими, а без Бога ни до порога. Выходит, боится Петруша-то.
— Еще как боится владыки. Просидел у него несколько часов, о победах своих, поди, рассказывал. Владыка его утешал да похваливал, а на росстанях образом Всемилостивейшего Спаса благословил. Сказать забыла — угощение особенное приготовлено было. Известно, Петр Алексеевич до яблок великий охотник, так для угощения его в Яблошном ряду 50 яблок самых добрых да больших наливу преотличного владыка велел купить. Четыре рубля отдали, правда ли, нет ли, не ведаю.
— Ишь, как хитро преосвященный с Петром Алексеевичем обходится: где как с царем, где как с дитятею.
— И еще, еще. Очень, сказывали, Петр Алексеевич огорчился, что кровля Грановитой палаты погорела. Мол, не к добру.
— Известно, к великой крови.
— Так владыка его уверял, быть такого не может. Усовещевал.
— Что ж тут усовещевать — примета верная.
— Да, и владыка за царицу Прасковью Федоровну больно заступался.
— А эта-то прислужница нарышкинская в чем завинилась?
— Царских живописцев заняла всех своих покойных дочек во успении написать. Трех схоронила, трех и видеть на персонах захотела. Да не кого-нибудь выбрала — любимца царского, Михайлу Чоглокова.
— Да это она опять прислужиться Петру Алексеевичу решила. Чоглоков и палаты царицы Натальи расписывал, и персону царицыну изображал, и самого Петра Алексеевича живописи обучал. Хитрая у Прасковьи порода, салтыковская.
21 февраля (1697), в первое Воскресенье Великого поста, царь Петр Алексеевич был у святейшего патриарха и сидел с ним в столовой с первого часа ночи до третьего часа ночи. На отпуске патриарх благословил царя образом Владимирской Богородицы.
— Что ж теперь с нами будет, царевна-сестрица, что будет? Ты хоть словечко, промолви, Марфушка. Ой, кажись, умру от страху. Не помилует Петр Алексеевич, тем разом никого не помилует, пропали наши буйные головушки! Ой, пропали!
— Долго голосить будешь Федосья Алексеевна? Коли такая от природы пужливая, жила бы себе тихохонько во дворце с Катериной да Марьей Алексеевнами, по ассамблеям ходила, наряды меняла, с иноземцами танцевала. Чего со мной да с Софьей Алексеевной держишься? Думаешь, без тебя не тошно?
— Да я ничего. Да я так, Марфушка. Больно перепужалася, когда стрелец тот черный от Циклера прибежал.
— Здесь он еще?
— Куда ж ему деться? В чуланчике сидит, отдышивается.
— Зови его сюда, а Фекле отай вели одежонки какой попроще крестьянской приготовить. Не в стрелецком же кафтане ему отсюда выходить. Да не мешкайся ты, Федосьюшка. Время дорого.
— Здравствуй, государыня-царевна, матушка. Прости, Христа ради, что с плохими вестями, да полковник велел всенепременно тебя упредить. Может, удастся еще тебе беды-то избежать. За тебя, да особливо за государыню Софью Алексеевну он опасался.
— Говори, говори, добрый человек, а мои люди пока подумают, как тебе самому-то спастись. Бог милостив, обойдется.
— Всему виной, царевна Марфа Алексеевна, стрельца два — Елизарьев да Силин. Очень на них полковник Циклер полагался, а они поразочли, что выгоднее будет к Петру Алексеевичу с доносом бежать. И побежали. Договор-то какой был? Иван Елисеевич, окольничий Соковнин да Федор Пушкин с сыном порешили дом, где Петр Алексеевич будет, поджечь, а там, в огне и дыму-то, сама понимаешь…
— Понимаю…
— Дом определили, договорились обо всем, а тут на последнюю сходку сам Петр Алексеевич, упрежденный стрельцами, и явился. Всех заарестовал, суд назначил из бояр, окольничих и палатных людей. А пока суд да дело, велел всех пытать самыми немыслимыми пытками, чтоб замысел их, как сам сказал, до конца выяснить. |