Изменить размер шрифта - +

— Вот так, да? — протянул Николай, ступая за мной. Я чувствовал, он мне поверил. — Ну, ты зеленый совсем. Не учила вас, что ли, армия жизни?

— Армия учит родину любить, — сказал я.

Конёв сидел на своем месте за столом и долбил на машинке. По-другому о способе его работы на этом отмершем ныне орудии журналистского труда было и не сказать. Он нависал над машинкой всей глыбой своего тела и, выставив вниз два пальца, колотил ими по клавиатуре с такой силой, словно каждым ударом забивал гвоздь.

— Бронь! — позвал я, становясь над ним с другой стороны стола. Он так просил называть себя: «Бронь». Ну, если еще «Броня». «Слава» его не устраивало.

Погоди, погоди, потряс он руками, вскинув их в воздух.

Сложным зигзагом я молча прошелся по комнате и остановился у окна. День стоял пасмурный, мглистый, парк за дорогой внизу тонул в сизой холодной хмари, — зима уже перетаптывалась у порога и ждала момента ворваться. За что Пушкин любил осень? «Люблю я пышное природы увяданье…» Вид парка, утонувшего в холодной предзимней мгле, напомнил мне о предстоящем ночном сидении в будке киоска, климат которого становился день ото дня все суровей. Черт побери, для этого я искал себе свободы, чтобы наваривать жалкие дензнаки, морозя зад в этой коробке из фанеры и пластика!..

Конёв вбил последний гвоздь, выдернул, прострекотав зубчаткой, лист с напечатанным текстом из валиков, положил на стол и прихлопнул по нему ладонью:

— Ну? Все! Готов к труду и обороне. Какие вопросы, граф?

Язык у меня окосноязычел — будто русский был для меня иностранным.

Конёв слушал, слушал мое косноязычие, его сложенные подковкой губы загибались в улыбке все выше, выше, и наконец, с этой улыбкой, он закивал головой — подобно китайскому болванчику:

— А я-то все думал, как долго придется ждать. Когда, думал, когда? Обижаешься, что я не сам эту тему поднял? Не обижайся, нечего обижаться. У Булгакова, как там у него сказано: не просите у сильных мира сего, сами придут и дадут? Это он не прав. Кто не просит, тому незачем и давать. Не просит — значит, ему не нужно.

— Нет, ну я же, как осел! — вырвалось у меня. — Как лох последний перед всеми!

Надо сказать — я и сейчас отчетливо это помню, — меньше всего, произнося те слова, я имел в виду собственно деньги. Что я имел в виду — так это стыд, который мне пришлось испытать, слушая Николая.

Конёв между тем все улыбался и все качал, качал головой — будто и в самом деле китайский болванчик.

— Как лох! — вставлял он вслед мне в мою речь. — Как лох! Конечно!

Потом он изогнулся на стуле, полез рукой в брючный карман и вытащил оттуда бумажник. Раскрыл его, послюнявил пальцы и, запустив их внутрь, вынырнул наружу с бледно-зеленой незнакомой банкнотой.

— Держи, — протянул он мне через стол банкноту. — За прошлое, будем считать, в расчете. За будущее — в будущем.

Я ступил к столу и взял деньги. Унижение, которое я испытал в тот момент, будет, наверно, помниться мне до смертного одра. Получать деньги в окошечке кассы и вот так, из брючного кармана — о, это совершенно разные вещи! Если б еще из кармана пиджака, а не из брючного. Из его теснины, изогнувшись, выпятив бугром открывшуюся дорожку «молнии»…

Однако же я взял банкноту и, взяв, посмотрел ее достоинство. Это были сто американских долларов. Огромные деньги в ту пору. Живя так, как жил, я мог свободно прожить на них четыре месяца — всю зиму до самой весны. А уж три — без разговору.

— Паши! — сказал Конёв, пряча бумажник в карман и возвращая телу на стуле вертикальное положение.

Быстрый переход