Изменить размер шрифта - +
Когда никого не учу, то стараюсь смотреть все.

– Вы целый день смотрите телевизор?

– Не говорите так снисходительно, Уокер. Вот вы можете вспомнить ваши последние три жизни? А я свои помню. Вы умеете летать? А я умею. Можете сделать так? – Он вытащил что-то из бардачка – фотографию своих животных – и поставил ее вертикально на кончик большого пальца. Она осталась стоять, как влитая. Протянув руку, я проделал тот же фокус сам. Как в тот день у Марис с фотографией Люка.

– Прекрасно! Это вы умеете. Что ж, сэкономим время. Кто вас научил?

– Никто. Это получилось само собой. Он посмотрел в оба зеркала заднего вида.

– Не-а. Урок номер один: ничто не получается само собой. Такое выходит, если у вас особый талант или если вы сами учитесь. Примерно так: вы нашли на этой фотографии частицу себя, и она сказала вам: «Привет!»

– Не понимаю. – Я положил фотографию на сиденье.

– Хотите услышать, как это случилось со мной?

– Очень хочу, но, может быть, вы немного прибавите скорость и объедете этого парня? Он постоянно оглядывается, будто боится, что мы собираемся его стукнуть.

Венаск немного прибавил газу и обогнал человека, жмущего на педали велосипеда. Когда мы проезжали мимо, велосипедист показал нам кукиш и покачал головой. Венаск махнул ему рукой.

– Еще во Франции, до войны, я был воспитателем в приготовительном классе. Лучшая работа, какая у меня была. Я сидел в помещении и смотрел, как растут дети. Единственное, чему мне пришлось учить их, – это забавляться, и большую часть времени мы смеялись. Я учил их хорошо, да, потому что неудача в этом означала бы и неудачу в жизни… Прошло немало времени, пока война добралась до нас, поскольку наш городишко был совершенно никому не нужен, но когда добралась, это было как нож в глаз. Милые люди, которых я знал всю жизнь, стали носить форму, размахивать нацистскими флагами и кричать, что евреи – дерьмо. Мы старались не замечать, но это было трудно… Потом люди стали забирать своих детей из нашей школы, потому что там преподавали я и моя сестра, а мы были евреями.

– Нацисты убили ее, не так ли? Венаск провел языком по губам и кивнул.

– Вы и это знаете? Да, они застрелили Илонку и ее мужа Раймона в их собственном саду. Кто-то мне сказал, что, когда поднимали ее тело, у нее во рту была клубника. Смерть даже доесть не даст, а? И в тот же день они пришли за мной и моими детьми. Помните?

Я уставился на него.

– А должен?

– Вы были там, Уокер. Я подумал, вы можете вспомнить. Да.

 

– Яволь!

Мои ладони упирались в грязь, я чувствовал ими тепло земли. Мы шли весь день, и тепло, ранним утром казавшееся таким приятным, к трем часам дня уже не радовало. Форма на всех насквозь промокла от пота, от нас исходил жар и несло чем-то прогорклым. На марше ранец на спине казался мешком с цементом. Мне хотелось выбросить винтовку и больше никогда не брать ее снова. Никогда не стрелять из нее, никогда не носить ее, никогда не видеть. От увиденного за день мне обрыдло все, в том числе и я сам.

Мне хотелось домой. Хотелось посидеть в кафе «Централь» и почитать венские газеты или, возможно, написать кое-кому письмо. В кафе стоял бы полумрак, прохладный, как камень. Сделав последний Schluck настоящего кофе, я бы прогулялся по Герренгассе и неторопливо направился к Опере. Иногда, проходя мимо здания Испанской школы верховой езды, можно увидеть, как конюхи выводят лошадей через улицу на манеж. Мне нравился стук их копыт по мостовой.

Но я был не дома. Я был немецким солдатом на юге Франции, на войне, которая была мне не нужна. Каждый день мы обходили мелкие деревушки, наводя на тихих фермеров страх без всяких к тому поводов, кроме злобы.

Быстрый переход