Я слегка подалась вперед и увидела, как мужчина, одетый с ног до головы в черное, сел на скамейку под розовыми кустами. Он откинулся на спинку, закрыв глаза и слушая музыку, струившуюся из открытых дверей. Это был Доггер.
Доггер был Человеком отца с большой буквы Ч: садовником, шофером, камердинером, управляющим поместьем и мастером на все руки. Как я уже сказала, он делал все.
Злоключения Доггера в качестве военнопленного что-то сломали в нем: иногда, время от времени, что-то с яростью, превышающей мыслимые пределы, вонзалось в его мозг и разрывало на части, словно алчный зверь, превращая Доггера в дрожащую развалину.
Но сегодня он был мирным. Сегодня он оделся по случаю симфонии в темный костюм и что-то вроде форменного галстука и начистил туфли, так что они сверкали, словно зеркала. Он неподвижно сидел под розами, закрыв глаза и подняв лицо, подобно умиротворенным коптским святым, которых я видела на страницах «Сельской жизни», посвященных искусству, его гриву светлых волос сзади неземным светом подсвечивало садящееся солнце. Приятно знать, что он там.
Я довольно вытянулась и снова обратила внимание на Бетховена и его мощную Пятую симфонию.
Хотя Бетховен величайший музыкант и великолепный сочинитель симфоний, он довольно часто терпел удручающую неудачу, заканчивая их. Пятая это идеально иллюстрировала.
Я помнила, что конец этой пьесы, аллегро, был одним из тех случаев, когда Бетховен просто не мог наконец нажать «стоп».
Дум… дум… дум-дум-дум прозвучит, и вы подумаете, что это конец.
Но нет…
Дум, да, дум, да, дум, да, дум, да, дум, да, дум — ДА дум.
Вы встанете и потянетесь, удовлетворенно вздыхая при мысли о великом произведении, которое только что прослушали, и тут вдруг:
ДА дум. ДА дум. ДА дум. И так далее. ДА дум.
Все равно что клочок липкой бумаги, который приклеился к вашему пальцу и вы не можете его отцепить. Чертова штука пристала как банный лист.
Я припомнила, что симфониям Бетховена иногда давались имена: Героическая, Пасторальная и так далее. Эту следовало бы назвать Вампирской, потому что она просто отказывалась успокоиться и умереть.
Но, если не считать приставучий конец, я любила Пятую, и больше всего я любила в ней то, о чем думала как о «бегущей музыке».
Я представляла, как, простирая руки, широкими зигзагами бегу очертя голову в солнечном тепле вниз по холму Гудгер с хвостиками, болтающимися у меня за спиной на ветру, и изо всех сил распеваю Пятую симфонию.
Мои приятные грезы были нарушены голосом отца.
— Это вторая часть, анданте кон мото, — громко объявил он. Отец всегда называл части музыкальных произведений голосом, который более соответствовал манежу, а не гостиной. — Означает «прогулочным шагом, в движении», — добавил он, откидываясь на спинку стула, как будто первый раз в жизни исполнил свой долг.
Это казалось мне избыточным: как можно идти прогулочным шагом без движения? Это противоречило законам физики, но ведь композиторы не такие, как все мы.
Бо льшая часть из них, к примеру, мертвы.
Подумав о мертвецах и кладбищах, я вспомнила о Ниалле.
Ниалла! Я чуть не забыла о Ниалле! Отцовский призыв к ужину прозвучал тогда, когда я заканчивала химический опыт. Я сформировала в мозгу образ легкого тумана, кружащихся частиц в пробирке и волнующего послания, которое они несли.
Разве что я сильно ошибаюсь, но Матушка Гусыня в положении.
5
Я подумала, знает ли она сама об этом.
Еще до того, как Ниалла поднялась, рыдая, с известняковой плиты, я заметила, что она не носит обручального кольца. Не то чтобы это имело какое-то значение: даже у Оливера Твиста была незамужняя мать.
Но на ее платье была свежая грязь. Хотя я зарегистрировала этот факт в каких-то спутанных зарослях собственного мозга, я не размышляла над ним до настоящего времени. |