|
И я разрешаю, я говорю: да, иди, иди, и моя мать говорит: да, иди, у вас будут другие дети, которые родятся весной и выживут, а этот обречён, у него нет жизни, и Анка-Ны ещё думает, а потом умирает тот, второй, на руках у другой женщины, и она рыдает, и её груди сочатся молоком, которое уже никого не спасёт. Анка-Ны идёт наверх, поднимается, мы все за ней, всё селение, она исчезает за дверью шлюза, и мы ждём, ждём, ждём, ждём её, а она не возвращается, и она не возвращается больше никогда.
Тыкулча замолкает. Он плачет, слёзы стекают по его щекам, а Хозяин говорит: вот видишь, тебе же стало легче, как я и говорил, а теперь продолжай, ты ещё не все рассказал. Тыкулча продолжает – сквозь слёзы, шмыгая носом, но бегло, легко, потому что и в самом деле надо было ему выговориться, надо было поделиться, прав был Хозяин, мудр. Потом пришла весна, говорит Тыкулча, и мы вышли наружу, и я искал Анка-Ны, я ходил по всей деревне, я ходил далеко за её пределы, во все стороны, но так и не нашёл их, хотя представлял, конечно: стеклянная женщина, которая прижимает к себе стеклянного младенца, мои любимые люди, мои любимые статуи, моё сердце, навсегда залитое Стеклом. Я искал их, искал, искал, но так и не нашёл, и никто не нашёл, но так часто бывает – когда люди уходят в зиму, они остаются там навсегда, а сендуха огромная, мало ли куда стеклянного человека занесло, мало ли где он на земле лежит, он же прозрачный, так и не заметишь.
И я ищу, ищу, вдруг говорил Тыкулча, я ищу их и сегодня. Я потому и стал разведчиком – выхожу по весне и иду от схрона к схрону, и везде ищу их – Анка-Ны и своего сына, свою любовь. Как его звали, спрашивает Хозяин. Никак не звали, отвечает Тыкулча, мы должны были дожить до весны и тогда дать ему первое имя, но мы не дожили, и он остался без имени. В ту весну я вырезал своё имя на коре Стеклянного Великана и стал тем, кто я сейчас. Ты отдал своё имя дереву, говорит Хозяин, это правильно. Дерево сохранит его лучше любого из нас. Но мы приехали.
И нарты действительно останавливаются, и Тыкулча смотрит вокруг – знакомые ориентиры, его деревня, только что-то не так, дымки не идут из отводов, не потаял снег над пеллетными ямами, не стёк водою, будто и не выходил Тыкулча на разведку, будто зима ещё. Я тут подожду, говорит Хозяин, а ты иди, иди. Тыкулча выбирается из саней и идёт к деревне. Идёт, идёт, не оборачивается, потому что чует: Хозяин не уехал, ждёт его позади, смотрит вслед. А деревня-то мертва, никаких тут следов нет, давно людей не было, рычаги для снегосбросов вытянуты, а зимой они внизу должны быть, значит, не закрывались, значит – или умерли, или ушли. И Тыкулча начинает рыть, рыть снег там, где должен быть вход, копать, копать, руки уже болят, и страшно так, как никогда страшно не было, и тут он вдруг всё понимает, и встаёт и идёт к календарному столбу, и смотрит на него – а там уж пометки, которых и быть не может, как будто три года прошло, а то и больше, последний раз же пометку двигали, когда уходили, а ушли тоже незнамо когда. И Тыкулча садится на снег и плачет, плачет, его передёргивает, он смотрит и видит точку – это Хозяин, который ждёт его поодаль, не уезжает.
Тыкулча встаёт, и бредёт к нему, и пытается придумать, что сказать, о чём спросить – что делать, куда идти, тьма вопросов, и ни на один толкового ответа нет, все в воздухе замерзают и падают вниз со звоном. Он доходит до Хозяина, опирается на сани и просто смотрит, и вопрос, видимо, в его глазах читается, а Хозяин качает головой, улыбается и говорит: просыпайся, Тыкулча, пора уж и честь знать.
И Тыкулча просыпается в дальнем схроне, в тонком шлейфе мертвецкого запаха, который ничем теперь уж не выгонишь, и по щекам его текут слёзы, а слёзы это счастья или горя, никто не разберёт, да и сам Тыкулча не знает.
12. На север
Он сошёл с корабля в Русове. Сухогруз встал на якорь в нескольких километрах от берега, остальной путь он и ещё четверо пассажиров проделали на катере. |