|
Один только Бальтазар, наверно, и понимал, как это было нелегко. Бальтазар был тогда в Дамаске и видел, как Маркус навсегда распростился с надеждой.
Впрочем, он не до конца поддался соблазну душевного покоя, который сулил тартан. Все так же Маркус носил у пояса свой испанский меч, красноречивый знак его отличия от сородичей. Они восхищались этой привычкой, любовались смертоносной красотой чужеземного клинка, и это было прекрасно. Но даже если б все порицали Маркуса, он все равно не расстался бы с мечом. Меч нужен был ему, чтобы и в домашнем, безыскусном раю горной Шотландии всегда оставаться настороже, никогда не забывая об испытаниях, которые он прошел в заморских землях.
Как бы то ни было, сейчас на Маркусе был новый, прочный тартан; и Маркус помимо воли восхищался этим рукотворным чудом, дивился тонким полоскам алого, золотого, пурпурного на черном фоне. Тартан связывал его с наследием предков, а потому был нужен Маркусу не меньше, чем испанский меч.
И вот сегодня утром перед ним стояла леди Авалон, и солнце, на сей раз решившее выглянуть из-за туч, искрилось в ее ясных, почти белоснежных волосах, ласкало точеный овал ее лица.
Она была прекрасна даже в своем безнадежно испорченном платье. Она была еще прекрасней, когда взяла принесенный Маркусом тартан и швырнула к его ногам.
— Я поклялась, что никогда больше не надену это! — гневно объявила Авалон.
Голос у нее был нежный, звенящий, словно колокольчик, но Маркуса это ничуть не обмануло. Авалон была таким же творением Хэнока, как и он сам.
— Тем хуже для тебя, — отозвался Маркус, поднимая тартан, — потому что тебе придется нарушить клятву.
Авалон не дрогнула, не отступила ни на шаг — так и стояла, воинственно сжав кулаки. К подолу ее платья пристали сухие листья, аметисты в вырезе корсажа сверкали в солнечном свете.
— Только если ты меня заставишь, — тихо и угрожающе проговорила она.
В сознании Маркуса возникла вдруг бесконечно соблазнительная картина: Авалон, совершенно нагая и восхитительно доступная, улыбаясь, манит его к себе… Боже милостивый, как он хотел этого, как мечтал снова сжать в своих объятьях ее теплую упругую плоть, вдохнуть пьянящий аромат ее волос, снова вкусить сладость ее вишневых губ! На сей раз это будет уже не урок, преподанный строптивице, но чистое, ничем не замутненное наслаждение…
Маркус отшатнулся от искусительного видения, пораженный тем, как легко потерял власть над собой.
Авалон вдруг замерла, широко раскрыла глаза, не сводя с него почти испуганного взгляда.
«Она знает, — потрясение подумал Маркус. — Она знает, о чем я подумал… и я знаю, что думает она».
Такого он никак не ожидал — в предании не было и малейшего намека на то, что они сумеют так легко проникать в мысли друг друга. И все же Маркус сразу понял, что это не игра воображения. Легенду о проклятии Кинкардинов он впитал вместе с материнским молоком, каждое слово ее с младенческих лет запечатлелось в его памяти. Мать, баюкая Маркуса перед сном, твердила ему вновь и вновь о предначертанной ему судьбе. Когда мать умерла — Маркусу тогда сравнялось десять лет, — ее миссию взяли на себя другие женщины клана. Они без устали рассказывали и пересказывали мальчику родовое предание, чтобы он, став мужчиной, ясно понимал, что ему суждено исполнить.
Маркус верил легенде всем сердцем — а потому, вопреки здравому смыслу, не сомневался, что его нареченная сможет читать в сердцах и мыслях людей. Маркус знал, что такое возможно, потому что и сам обладал крохотной частицей этого благого дара. Именно — дара, и конечно — благого. Разве может это быть злом?
Авалон выхватила у него из рук скомканный тартан и проворно шмыгнула за одеяло, которое Маркус сам растянул между двух кустов, дабы Авалон могла укрываться от нескромных мужских взглядов. |