После короткого замешательства я нагнал его и принялся пересказывать шекспировскую пьесу и интерпретацию погибшим режиссером. Он слушал молча, с ничего не выражавшим лицом. Когда я закончил, г-н Холберг произнес одно слово:
— Нет.
— Что — нет?
— Ваши выводы абсолютно ложны. Ни комендант, ни прочие эсэсовские офицеры не могли воспринять поведение Макса Ландау на сцене как оскорбление. Представьте себе, что вы пришли в зоопарк, подошли к клетке с обезьянами. Разве вы почувствуете себя оскорбленным, если какая-нибудь мартышка начнет демонстрировать, подчеркивать свое сходство с вами, то есть, с человеком? Скорее всего, вы посмеетесь над ее ужимками. Может быть, на мгновение растрогаетесь. Только и всего. Но чтобы у вас возникло желание отомстить? Животному? Которое только что вас позабавило? Полно, доктор. Немцы тут ни при чем.
— Но позвольте… — попытался возразить я. — Что за… Что за странное сравнение…
— Сравнение вполне легитимное, — заметил г-н Холберг. — Знаете, почему я не хотел общаться с полицейским? Он — как, впрочем, и остальные полицейские — изо всех сил пытается походить на своих хозяев. Эсэсовцев. Он — как и остальные полицейские, здешние полицейские, разумеется, — думает, что добросовестное несение службы ставит его по другую сторону от остальных заключенных. Но служебное рвение, доктор Вайсфельд, не влияет на расовую принадлежность. Поэтому он — они, если угодно, — всегда будут теми, кем на самом деле является: опасными, или, вернее сказать, вредными животными, подлежащими истреблению. Уничтожению. Заметьте, доктор — не убийству, не казни, а именно уничтожению, истреблению. Как крысы, пауки, тараканы и прочие малоприятные существа, живущие бок о бок с людьми. Просто полицейские — это дрессированные тараканы, умеющие ходить на задних ножках и помахивать дубинками, — все это было сказано голосом совершенно бесстрастным, лишенным малейшего намека на эмоции.
Я испытывал целую гамму чувств — растерянность, возмущение, даже оскорбление — но понимал, что мой новый знакомец прав и что я сам думал о том же. Просто не хотел говорить об этом.
Так же, как и об Освенциме.
Поэтому я не стал возражать. Да и чем я мог возразить?
— Есть и еще кое-какие основания снять с эсэсовцев вину, по крайней мере, за это убийство, — сказал г-н Холберг, утратив интерес к отвлеченным рассуждениям. — Менее, так сказать, психологически-отвлеченные. В момент убийства Макс Ландау сидел, а убийца — стоял. Это видно по характеру раны. Удар был нанесен сверху вниз.
— Ну и что?
— Вы представляете себе, чтобы заключенный сидел, а эсэсовский офицер перед ним стоял?
— Он мог просто не успеть подняться…
Г-н Холберг покачал головой.
— От входной двери к креслу расстояние, которого одним шагом не преодолеть. Макс Ландау сидел таким образом, что открывающаяся дверь была ему видна. Входит эсэсовец. Ландау… Он ведь должен подняться, верно? Но он не поднимается. Он сидит и ждет, пока убийца приближается к нему, достает нож… гм… орудие убийства. И принимает удар в сердце. Нет-нет, немцы тут ни при чем. Он с кем-то беседовал, с кем-то знакомым и равным. И беседа закончилась убийством…
— Ссорой? — предположил я.
— Совсем необязательно. Разговор мог выполнять сугубо маскировочную функцию. Беседуя, убийца усыплял бдительность господина Ландау и, улучив момент, нанес свой удар… Хотя, — сказал он после небольшой паузы, — не исключено, что, явившись к режиссеру, преступник еще не решил окончательно, будет ли он убивать господина Ландау. |