— Вас предупредили о нем?
— Нет, но не беспокойся, он действительно свой, все в порядке. Мы только что разговаривали с ним. Знает все о нас и нашем грузе. У него старый «Мустанг» с подвесными топливными баками. Реактивный истребитель не смог бы так долго сопровождать нас.
— Понимаю... — очевидно, я, как всегда, волновался по пустякам. Курс?
— Точно 040.
— Местоположение? Питер ответил, но я не разобрал — помехи усиливались.
— Повтори, пожалуйста.
— Барри сейчас пытается выяснить это. Он был слишком занят ремонтом радиостанции... Подожди две минуты.
— Дай мне поговорить с Элизабет.
— Пожалуйста. И в наушниках послышался голос, который значил для меня больше всего в этом мире:
— Здравствуй, дорогой. Извини, что мы заставили тебя поволноваться.
Да, в этом была вся Элизабет. Извиняется за то, что она заставила меня поволноваться, — и ни слова о себе.
— С тобой все в порядке? Я имею в виду — ты уверена, что ты...
— Да, конечно. Ее я тоже слышал плохо, но даже если бы она находилась в десяти тысячах миль от меня, я все равно распознал бы в ее голосе веселые нотки и хорошее настроение.
— Мы уже почти прибыли, я уже различаю огни на земле. — И после секундной паузы она нежно прошептала:
— Я люблю тебя, дорогой.
— Правда?
— Всегда, всегда, всегда. Счастливый, я откинулся в кресле, расслабился и тут же вскочил на ноги, услышав вдруг вскрик Элизабет и хриплый голос Питера:
— Он пикирует на нас! Эта сволочь пикирует на нас, открыла огонь! Из всех стволов! Он летит прямо...
Крик перешел в захлебывающийся стон, заглушенный женским пронзительным криком боли, и в то же мгновение я услышал стаккато рвущихся снарядов, которое заставило дребезжать мембраны наушников. Это длилось две секунды, может, меньше, а потом не стало слышно ни пушечных очередей, ни стона, ни крика. Ничего.
Две секунды, всего две секунды, но они отняли у меня самое дорогое в жизни. Эти две секунды оставили меня одиноким в пустынном и теперь бессмысленном мире. Моя красная роза стала белой.
3 мая 1958 года.
Судья Моллисон сильно разочаровал меня. У него отсутствовали все эти, как мне казалось, характерные черты, за исключением, возможно, моральных принципов, но их нельзя видеть. Молодой, чисто выбритый человек, одетый в безукоризненный, отлично сшитый светло-серый шерстяной костюм в тропическом стиле с ультраконсервативным галстуком, а что касается мятного джулепа, то, думаю, он заходил в бар только за тем, чтобы прикинуть, как его закрыть. Он казался милосердным человеком, но только казался; казался умным — так оно и было. Ум у него был острым, как иголка. И теперь он покалывал меня этой острой иголкой и с незаинтересованным видом наблюдал, как я корчусь.
— Итак, — сказал он. — Мы ждем ответа, мистер... э-э... Крайслер.
Он не сказал прямо, что считает эту фамилию вымышленной, но если кто-то из находившихся в зале не понял, что он имел в виду, то ему нечего было сюда приходить. Школьницы с круглыми от любопытства глазами, храбро пытавшиеся посещением этого места греха, порока и зла заработать хорошие отметки по курсу гражданского права, явно уловили смысл этого «э-э»; уловила его и тихо сидевшая на первом ряду блондинка с печальными глазами; понял его, похоже, даже громадный гориллоподобный тип, который сидел за блондинкой тремя рядами далее.
Я повернулся к судье:
— Вот уже третий раз вы с трудом вспоминаете мою фамилию, — укоризненно произнес я. — Скоро самые умные из присутствующих здесь поймут, что вы имеете в виду. |