Только так можно вправить мозги этим богатым сынкам…
Месяц спустя подошло время выборов, и для нас, детей улицы, это было нечто вроде пасхи — оживленные толпы на городских площадях, афиши, легковые автомобили сыплют дождь избирательных бюллетеней и листовок. Для меня и моего приятеля это было также время маленького реванша, потому что бюллетени трудового блока, то есть наши бюллетени, были красивее остальных — серебряные, по-настоящему серебряные — и мы размахивали ими на переменках, чтобы прочие ученики с их жалкими зелеными и белыми бюллетенями лопались с досады.
На улице же вел я долгие беседы с одним моим взрослым другом — молодым евреем, который торговал галантереей и парфюмерией. У него не хватало денег, чтобы сделать себе настоящий лоток, поэтому он приспособил старую детскую коляску, застелив ее сверху досками, и раскладывал там свой товар: мыло, гребенки и флаконы дешевого одеколона. Обычно коляска стояла на тротуаре возле самого нашего дома — к тому времени мы жили уже на Регентской, а это была довольно оживленная улица, весьма подходящая для торговли, что вовсе не означает, будто за мылом и расческами выстраивались очереди. Очередей не было, зато было вдосталь свободного времени, я целыми часами торчал возле моего приятеля, и мы беседовали о чем угодно, но чаще всего «об этой помешанной».
«Эта помешанная» была дочь нашего соседа-богача, владельца огромного участка, где стояли два покосившихся трехэтажных дома и несколько сараюх. Дома были заселены невзыскательными съемщиками, а в сараях помещались слесарные, столярные и сапожные мастерские, и каждый месяц хозяин собирал со всего этого населения солидную мзду, а между тем, не зная, кто он, его легко было принять за нищего — всегда небритый, неряшливый, в засаленном черном костюме, который от старости приобрел какой-то тусклый зеленоватый оттенок.
У этого Плюшкина и Креза была юная дочь, которую он держал под замком, потому что у нее был некоторый психический сдвиг — главным образом на сексуальной почве. Иной раз ей удавалось выбраться на волю, и тогда старик бегал за ней по двору, а она кричала, смеялась или рыдала, а однажды во время очередного побега наткнулась на молодого еврея-торговца и, должно быть, воспылала к нему любовью, потому что повисла у него на шее, что было кстати для старика — с помощью торговца он снова водворил дочь в ее мрачное обиталище. С той поры каждый раз, когда помешанной удавалось удрать, призывали на помощь моего приятеля, спрашивали ее, пойдет ли она за него замуж, она, не колеблясь, всегда отвечала утвердительно, и постепенно соседи внушили ее отцу, что этот брак, в сущности, единственное спасение. Что же касается жениха, он колебался куда больше.
— Конечно, это поможет мне расширить торговлю… Но зато потом?.. — формулировал он вслух свои сомнения.
— Она не уродина, — подбадривал его я (жениться-то ведь предстояло не мне).
На мой взгляд она и впрямь не была уродиной. Она была хуже, чем уродина — ее бледные щеки, бесцветные губы, огромные, лихорадочно горящие глаза и странный, безумный смех внушали страх.
— Лучше уж была бы уродина, — возражал мне приятель. — К уродине можно и притерпеться. Но она помешанная… Нет, ничего из этого не выйдет.
И действительно не вышло, в частности еще и потому, что моему приятелю пришлось покинуть нашу оживленную и пыльную улицу.
Однажды летом, среди дня, по тротуару двигалась группка подвыпивших гуляк — событие отнюдь не редкостное, ибо питейных заведений на Регентской было хоть отбавляй. Но эти, по-видимому, принадлежали к организованным радетелям отечества, потому что, когда они подошли к нам поближе, один из них выкрикнул:
— Это еврей, я его знаю!
— Да по носу видать, кто он, — поддержал другой и поддал ногой детскую коляску. |