В глазах отца промелькнули бешеное отчаяние и отвращение к самому себе. Вскочив, он бросился вон из дома.
Вскоре он вернулся, но не один, а с пастором Пурбеком.
В возрасте двенадцати лет пастор Пурбек лишился руки, когда работал у какого-то станка Фабрики, это случилось лет пятнадцать назад. В тот же год безвременно почил ученик пастора Топспида, мальчишка по имени Хейфинк, павший жертвой стаи страшноволков, которых голод в ту необычайно суровую зиму заставил спуститься в Долину. Юного Пурбека, который едва-едва оправился от своего увечья и не менее травматичной операции, семья (пользующаяся дурной славой банда во главе с пьяницей отцом и сварливой матерью) тут же вынудила принести обет. Вскоре после этого вся банда покинула Долину. После смерти пастора Топспида, лет десять спустя, Пурбек стал самым молодым священнослужителем в Долине.
Теперь Пурбек жил в однокомнатном домике, пристроенном к часовне «Синих дьяволов», стоявшей по другую сторону Фабрики от Кэйрнкроссов. Пастор был высоким и худым, на скуле у него играл внушительных размеров жировик. Его глаза лучились преданностью вере, которую символизировала висящая на цепочке фигурка Фактора. Все это — в сочетании с пустым рукавом — могло напугать даже взрослого мужчину. Несчастные дети едва не лишались рассудка от страха, когда их, перебегающих по коридору Фабрики от одного квадрата света к другому, хватал за плечо костлявой рукой пастор Пурбек и тут же начинал спрашивать катехизис.
Но и в уютной гостиной Кэйрнкроссов пастор не утратил внушительной суровости. Увидев его, Флоренс сжалась — не от того, что припомнила что-то конкретное, а от исходящей от пастора подозрительности: мол, все повинны в грехе. Она боялась, что сегодня оправдала его подозрения.
Пурбек снял широкополую пасторскую шляпу и сел на табурет прямо напротив Флоренс. Шляпу он положил на костлявое колено, с задумчивой медлительностью смахнув с нее люксарную пыль. Затем поднес к губам серебряную фигурку Фактора и поцеловал. А после поднял глаза на Флоренс. Она подобралась в ожидании потоков обвинений и угроз вечного проклятия.
Голос у Пурбека был мягкий и бесстрастный.
— Ах, маленькая Флоренс, кажется, только вчера была твоя конфирмация. Какой ты была хорошенькой! Но и тогда довольно своенравной. Помню, как ты пришла петь в хоре. «Почему я должна петь со всеми? — спросила ты. — Я предпочитаю петь одна». Тогда мне это показалось забавным, поэтому на тот Выходной я дал тебе партию соло. Помнишь тот гимн, Флоренс? Я помню. «Наши сердца сияют, как люксар, пред ликом Фактора». Чудесный гимн. Написан больше ста лет назад Хольсэпплом. И твой голос звучал не менее чудесно, милая. Такой нежный и трогательный — истинный контраст к хору басов и теноров. После этого партию соло тебе жаловали всякий Выходной. Такая красота, думал я, послужит лишь прославлению Фактора.
Пастор на мгновение замолчал, возведя суровый взгляд к потолку, а после снова пригвоздил им Флоренс.
— Но сейчас я упрекаю себя за мое тщеславие, равно как и за твое тоже. Что толку в красоте, если за ней нет души? Это все равно что украшать Фабрику лепниной. Так или иначе внизу остается кирпич. И когда от летнего зноя и зимнего мороза — от жизненных испытаний, если хочешь — штукатурка отвалится, кирпич обнажится снова. Однако мое сравнение не вполне точно. Говоря о Фабрике, мы не устыдимся благородного, безыскусного кирпича, истинной основы нашего существования. Но в твоем случае, моя милая, мы все стыдимся, видя, что скрывается за твоей очаровательной оболочкой.
Теперь в голос пастора стали вкрадываться интонации, которые всегда появлялись перед тем неизбежным моментом, когда он ударит единственным кулаком по кафедре.
— А твоя очаровательная оболочка, моя милая, пошла трещинами. Ты позволила дурно с ней обойтись и разбить, и теперь на свет появилась твоя душа. |