|
«Пора, — улыбалась мама, — сегодня твой день рождения, придут твои друзья, папа Купил у Елисеева огромный торт с шоколадным гусем…» Друзья… А были ли они у него — истинные, третье плечо, ротовые всем пожертвовать, разделить радость, успех? Не было, пожалуй… Его героем был Федор Додохов, умный, блестящий и бесстрашный, без привязанностей и «ложных» принципов, бесстрастный покоритель красивых женщин, игрок… Он подражал ему, снисходительно обсуждая с товарищами по училищу Павку Корчагина и других комсомольских идолов (он их так называл), которых неуемная пропаганда превращала, по его мнению, в ходульных и совсем не интересных кукол. Он быстро усвоил, что на комсомольских собраниях все охотно провозглашали «товарищеское отношение к женщине», а потом, в увольнение, шли на Невский и норовили завязать знакомство с кем ни попадя, лишь бы была податливей и сговорчивей. И с начальниками менее всего нужны были принципы, упрямство. Начальник потому и начальник, что он умнее, опытнее, и вообще — ветер есть ветер, против него восставать бессмысленно, сам же мокрый будешь. Однажды в коридоре приятель осторожно напомнил о чести и достоинстве офицера (только что окончилось комсомольское собрание, на котором Кисляев потребовал исключить из комсомола курсанта — за «чуждое социальное происхождение»), ответил: «Мы не офицеры, а красные командиры, и мораль у нас — другая». Он знал, что его не любили и побаивались, но не смущался этим, искренне полагая, что его усердие и приязнь старших сделают свое дело. Они и сделали: окончил училище по первому разряду, получил сразу «старшего лейтенанта», а через три года стал майором — вне всякой очереди. Конечно, и вакансии освобождались быстро, такое уж было время, но и личные качества и связи тоже играли не последнюю роль…
Очнулся, в ушах мякла вата, тело было чужим, попробовал пошевелить пальцами, потом рукой, это получилось, но ноги не слушались, и он подумал, что с этой насыпи, с откоса этого ему уже не сойти никогда. Помедлив, нащупал кобуру и начал вытаскивать наган. Вспомнил: надо в висок. Еще подумал: не смогу. Кровь у виска пульсировала прерывисто-четко, он даже дернулся всем телом, представив себе, как пуля разрывает кожу и с невероятной болью вкручивается в голову бутылочным штопором — чего это он о нем вспомнил? — и перестает пульсировать кровь, и уходит жизнь. Господи, зачем это, кому нужно, что за нелепость «не даваться в руки врага живым», поза какая-то, чепуха бессмысленная, как будто эти немцы не такие же люди, даже тот, в самолете, приезжали же в часть, весело «шпрехали», пили шнапс в командирском буфете и хвалили чисто немецкую организованность полка. К черту все! Нет.
Он снова впал в забытье.
Грохот утих, отдалился-исчез вой и рев немецких самолетов, тишина повисла над полем — тягостная, тревожная тишина. Фаломеев выбрался по откосу на край воронки: поле было усеяно трупами, слабый ветерок шевелил траву, видна была седая голова женщины в черном и связка бубликов. Фаломеев шагнул — старуха лежала на боку, рядом валялся кожаный баул, бублики она прижимала к груди как величайшую драгоценность. Немецкого летчика и сопровождающих видно не было.
— Надо идти. — Фаломеев протянул руку Тоне, потом помог выбраться Зиновьеву. «Немцев не видать, — констатировал он, — но это не значит, что их нет, — взглянул на Зиновьева: — иди поищи летчика и конвой, а вы, Тоня…» «Не пойду! — крикнул Зиновьев. — И вы, Тоня, не ходите, ишь, придумал, мы — под пули, а он отсиживаться? Не выйдет, гражданин хороший!» — «Я схожу, — Тоня покосилась на Зиновьева, — чего спорить…» Она пошла через поле, обходя мертвых. |