|
— Братцы! — заорал он. — Прав господин немец, — он «отбил» поклон в сторону гауптштурмфюрера, чем вызвал поощрительную усмешку, — прав он, провинились мы, задурили нам глупые головы, политические комиссары и разные партейцы, а вот оне, — он вытянул обе руки в сторону офицера, — дают нам оружие, вы ведь задумайтесь, какое это мужество и доверие к нам, низшей расе, иметь надо, чтобы решиться на такое? Я бы не решился, и вот здесь присутствует майор, гражданин Кисляев Яков Павлович, вчера познакомились, так вот он со мной полностью согласен, так ведь, ваше высокоблагородие? — Он вышел из строя и подошел к Кисляеву, немец с любопытством наблюдал, ожидая, чем это кончится.
Кисляев обмер. Ладно, еще внутри себя самого — до дрожи трудно и страшно, никак невозможно отделаться от мысли, что силенок-то — нет, и потому вляпался в явную дрянь, чего уж там, но чтобы вот так, открыто, с удалью… Он вглядывался в лицо голубоглазого, простое, на самом деле симпатичное лицо исконно русского парня, и обрывалось что-то в душе, и физически было противно, словно перед тяжелой рвотой. Зачем ты, зачем…
А немец ждал, нетерпеливо постукивая стеком по голенищу сапога, остановились спешившие куда-то солдаты, уставились любопытными глазами.
А что, он ведь прав… Кисляев уговаривал себя, вернее, ему хотелось думать, что он себя уговаривает, на самом же деле ответ уже был, только в этом не хотелось признаться — так, сразу, как же признаться без кокетства, без внутренней борьбы, это же не героично, это унылая проза. «Высокоблагородие», — повторил он про себя титул, которым его только что назвали, — а что, может еще и признают немцы его звание, то есть — чин, в командных училищах Красной Армии учеба поставлена как следует… Кисляев подтянулся и, стараясь смотреть в глаза гауптштурмфюреру как можно преданнее, громко произнес:
— Так точно!
Гауптштурмфюрер кивнул, поднял стек:
— Русские солдаты! Сейчас мы отправляемся на место. Чтобы вы не слишком устали — оружие и снаряжение вам выдадут перед началом операции.
— Не доверяют… — сказал кто-то рядом с Кисляевым.
— Правильно делают! — убежденно сказал Кисляев. — Делом заслужить надо.
Красноармеец промолчал, спрятал глаза, но Кисляев успел поймать не то отчуждение, не то самую настоящую ненависть и тут же подумал — нет, показалось.
Раздалась картавая команда — видимо, немцы решили, что русские сразу должны приучаться к настоящему языку; дробно отбивая шаг, колонна двинулась.
С рассветом Кузин отправился на хутор, но чем ближе подходил, тем меньше хотелось просить. Когда поднялся на крыльцо и увидел массивную, явно рассчитанную на то, чтобы задержать чужих, дверь, — ярость вспыхнула с новой силой. Куркули проклятые, думал он, копите от первого вздоха до последнего, жадничаете, зимой снега не выпросишь, и ведь никакого толка не то чтобы всем людям — вам самим никакого толка, жметесь, лишний кусок боитесь съесть, а для чего? Чтобы «оставить» — сыну, дочери, внуку, а те, получив жирный кус, — снова копят и копят, чтобы «оставить», и так до скончания века… А пришла к вам новая жизнь — с ее коллективизмом, чувством локтя, уверенностью в завтрашнем дне — вы ее не заметили или сделали вид, что еще хуже, потому что это уже самая настоящая контра… А теперь у вас надо вымаливать кусок хлеба, чтобы дойти до своих и, вернувшись в армию, бить немцев без пощады, между прочим, за вас же…
Он постучал, требовательно, уверенно, как привык. Открыла женщина, она ни о чем не спросила через дверь, и это удивило Кузина. «Не боитесь? — Он перешагнул порог: — Чего же вчера даже куска хлеба не дали нашему товарищу?» Она покачала головой: «Пан не понимает, придут швабы, поубивают детей, их же пятеро… — Закрыла дверь. |