Может, это он и
открыл глаза султану. Теперь Ибрагим мертв, и Юнус-бег охотно продал мне письма.
В последнем из них Лоренцано сообщает, что убил своего благодетеля во время
охоты, но из Флоренции вынужден бежать, потому что власть захватить не сумел.
Надеется на прибежище в Стамбуле. Еще не знает, что Ибрагим мертв.
— Где эти письма?
Он передал ей тоненький сверток в шелковом платочке.
— Так мало?
— Ваше величество, разве глубина подлости зависит от количества слов?
— Прими этого Лоренцано, и пусть живет здесь, сколько нужно.
— Его могут убить флорентийцы.
— Спрячь от них. А тех венецианцев, которые прибыли к Грити, приведи ко
мне. Я приму художника. Где он живет? Во дворце Грити?
— Все имущество Грити забрало государство.
— А разве государство — это не я? Пусть откроют для художника дом Грити
и обеспечат всем необходимым. Скажи, что это веление падишаха.
— Ваше величество, вы примете венецианца здесь?
— Нет у меня для этого другого места.
Гасан снова молча смотрел на стену за ее спиной.
— Боишься этой крови? Мертвых врагов не надо бояться. Их надо любить и
всячески возвеличивать, ибо тогда наши победы над ними обретают большую цену.
Пусть увидит этот заморский художник кровь. У жестокого султана султанша тоже
должна быть жестокой!
— Ваше величество, зачем вы это делаете? Мир жесток, он не прощает
ничего.
— А чем я должна платить этому миру? Смехом и песнями? Не довольно ли?
Уже устала. Полетела бы туда, где родилась моя душа, но где крылья? Султан
собирается в поход на молдавского господаря. Иди с ним. И дойди до Рогатина.
Посмотри и расскажи. Ибо я уже туда попаду разве лишь мертвой или в молве.
Султаншей не могу. Султанша ступает только по своей земле. А моя земля теперь
там, где мои дети.
— Ваше величество, поверьте, что мое сердце разрывается от боли при этих
словах.
— Ладно. Чересчур много слышишь от меня слов. Иди.
Пробыла в покоях Фатиха до наступления сумерек. Велела принести туда
ужин. Ужин с ужасами и кровью. Содрогалась от непонятного предчувствия. Плакала,
не скрывая слез. «Лишаю слiдоньки по двору, а слiзоньки по столу». Вслушивалась
в голоса неведомые, незримые, таинственные, далекие, то едва ощутимые, словно
шелест крови в жилах, то угрожающие, как кара небесная. Ждала отмщения за
грехопадение, за чьи-то страдания, ибо ее страданий теперь уже никто не увидит —
они исчезли, забылись, вокруг воцарились зависть и ненависть. И никому нет дела
до ее болезненно обнаженной души, неведомые голоса, которые с ярой жестокостью
добивались мести и кары, считали, будто по ее вине рушатся царства и по ее вине
преступление расползается по земле, заполняя просторы, огнем и кровью покоряя
времена.
Но разве не она восседает в центре этого преступного мироздания и разве
не падает на нее кровавая тень величественного султана, на ложе которого она
прорастала, будто молодая беззаботная трава?
Хотела бы в тот же день, в ту же ночь, не дожидаясь утра, привести сюда
художника, схватить его за руку, притянуть к этой стене со следами убийства,
крикнуть: «На крови нарисуй султана Сулеймана, нарисуй его на крови! Моей, моих
детей и моего народа!»
Но встретила художника на следующий день сдержанно, в величавом
спокойствии, вся унизанная драгоценностями, окруженная прислугой, евнухами,
толпившимися в тесных покоях Фатиха. |