Художник оказался человеком старым, утомленным и каким-то словно бы даже
равнодушным, не присутствующим при деяниях мира сего. Никакого любопытства ни в
глазах, ни в голосе, ни во всем виде. Быть может, весь уже воплотился в свои
картины и ничего не оставил для себя?
Роксолана, смело идя на преступное нарушение обычая, приоткрыла тонкий
яшмак, чтобы показать венецианцу лицо. Но и это не подействовало на художника,
не нарушило его спокойствия. Тогда она, снова опустив на лицо яшмак, сказала
почти со злорадством:
— Я не видела ваших картин. Ничего не видела. Не слышала также вашего
имени, хотя мне и говорили, что вы довольно известный художник. Но наша вера
запрещает изображать живые существа, поэтому ваша слава в этой земле не
существует.
Он спокойно выслушал эти жестоко-презрительные слова. Казалось, ничто
его не тронуло и не удивило, даже то, что султанша свободно владела его родным
языком.
Роксолана слишком поздно поняла, что допустила ошибку. Если хочешь
унизить достоинство художника, не обращайся к нему на его родном языке. Она
должна была бы обратиться к венецианцу по-турецки, прибегая к услугам
драгомана-евнуха. Но теперь поздно об этом говорить. Да и нужно ли было вообще
унижать этого человека? Потом присмотрелась к его глазам и увидела: то, что
казалось равнодушием, на самом деле было мудростью и глубоко скрытым страданием.
Может, только художники острее всего ощущают несовершенство мира и потому больше
всех страдают?
— Я сказала вам неправду, — внезапно промолвила Роксолана, — я знаю о
вас много, хотя и не видела ваших картин, ибо мир, в котором я живу, не может ни
понять, ни воспринять их. Более всего заинтересовало меня ваше знаменитое
«Вознесение». Почему-то представляется оно мне все в золотом сиянии, и Мария
возносится на небо в золотой радости.
— К сожалению, радости всегда сопутствует печаль, — заметил художник.
— Это я знаю. В церкви моего отца иконы «Вознесение» и «Страсти» висели
рядом. Тогда я еще была слишком мала, чтобы понять неминуемость этого сочетания.
— Шесть лет тому назад умерла моя любимая жена Чечилия, — неожиданно
сказал художник. — И теперь я не могу успокоить свое старое сердце. Рисовал
дожей, пап, императоров, святых, работал тяжело, ожесточенно, искал спасения и
утешения, искал того, что превосходит все страсти, искал вечное.
— А что вечное? Душа? Мысль?
— Это субстанции неуловимые. Я привык видеть все воплощенным. Вечным все
становится лишь тогда, когда одевается в красоту.
— А бог? — почти испуганно спросила Роксолана. И тихо добавила: — А
дьявол?
— Ни боги, ни дьяволы не вечны, вечен только человек на земле, хотя он и
смертен, — спокойно промолвил художник. Сказал без страха, так, будто провидел
сквозь годы и знал, что переживет всех: несколько венецианских дожей и римских
пап, императора Карла и четырех французских королей, пятерых турецких султанов и
эту молодую, похожую на тоненькую девчушку султаншу, потому что сам умрет только
в день своего столетнего юбилея, оставив после себя множество бессмертных
творений. |