|
За своё письмо Никону не было стыдно, но если монах развяжет язык, то царские слуги узнают, какой слух приказано было пускать в туретчине: патриарх Никон страдает-де за увещевания царя не идти войной на крымских татар, на османские пределы.
— Приготовьтесь гостей принимать, — сказал Никон келейникам. — Коли будут кричать — молчите, станут кости ломать — кричите. Вежливые допросы страшней. На вежливых допросах ловят не на слове, на взгляде. Ну, да Бог милостив. Слуги у батюшки-царя дурак на дураке.
И однако ж, прежде чем идти на реку, Никон просмотрел бумаги, иные отдал келейнику, чтоб унёс в подвал, в амфору с ячменём.
Тут келейник подкатился с виноватыми глазами:
— Смилуйся, святейший! К тебе боярыня. Не всё ещё дорогу к нам забыли.
— Просительница небось! Скажи ей, патриаршье слово нынче дешевле крика петушиного. Царь слышит, да не побеспокоит себя, чтоб даже на бок повернуться.
— Говорил ей, святейший. Не отступает.
— Кто такая?
— Шереметева. Жена Василия Борисовича, что у татар в плену.
— Шереметева... Выслушать выслушаю бедную, да чем помогу? Как её зовут, запамятовал?
— Прасковья Васильевна.
— Она из чьих?
— Дочь Василия Александровича Третьякова.
Никон усмехнулся:
— А Третьяковы-то не чета Романовым, потомки императоров Византии, от василевса Комнина ведут род, от князя Стефана Ховры.
— У боярыни ноги болят! — предупредил, спохватись, келейник.
Боярыню внесли в кресле. Никону пришлось подойти к ней для благословения.
— Святейший! — прошептала Прасковья Васильевна, омыв слезами руку патриарху.
Лицо холодное как лёд, белое как снег. Глаза же будто не перелинявшие к зиме зайцы. И такие же сироты.
— Я о Василии Борисовиче молюсь, — сказал Никон. — Забыл царь большого своего воеводу. Быстро забыл.
— За Василия Борисовича татаре просят тридцать тысяч червонцев... Четвёртый год в плену!
— А я шестой! — сказал вдруг Никон. — Нет у меня, госпожа, ни золотых, ни серебряных. Милостыней перебиваюсь. Милостыню наперегонки несут царским любимцам, и мне несли... Гонимых, госпожа, боятся. Ты смелая, коли к Никону приехала.
Прасковья Васильевна опустила голову.
— Отчего родственники денег не соберут? — спросил Никон с раздражением. — Ведь Шереметевы!.. Мачеха Василия Борисовича — княгиня Пронская. Её брат Иван Петрович, чай, дядька у царевича! Из обласканных...
— Я потеряла надежду, — прошептала Прасковья Васильевна: скажи в голос, и заголосишь на весь монастырь. — К родне лучше не ездить — боятся меня. Как чумы боятся.
— Не поминай красную! Чума, Прасковья Васильевна, страшней всего на свете. Пережили. Я от чумы семейство царя спас... Всё забыл Алексей Михайлович. Меня — первого, твоего мужа — второго. — Посмотрел боярыне в глаза. — Когда соберёшь большую часть выкупа, дам двести червонцев. На чёрный день берегу.
— Кто десять золотых пообещает, кто аж тысячу, но ни один не позолотил моей протянутой руки. — Серые глаза Прасковьи Васильевны стали тёмными. — Не верю тебе, святейший! Не верю в бедность твою! Унесите меня отсюда!
Слуги подхватили кресло, и Никон опамятоваться не успел, как уже по двору прогрохотала карета. |