А ты знаешь, иногда мне кажется, что идеально здоровый и счастливый человек эгоист. Эгоист своего самочувствия и существования… — сказал мне папа.
Я подумал: когда я был счастлив с Юлой, я, кроме как о себе и о Юле, ни о ком и ни о чем не думал, а теперь я думаю обо всех на земном шаре… И еще, может, мы неправильно понимаем, что «искусство требует жертв»? Может, это совсем о другом? Вот я читал об одном враче, он изучал, чем дышит человек — мышцами или легкими? Так он себе яд кураре впрыскивал… А этот яд все мышцы расслабляет. Впрыскивал — и переставал дышать. Так его, бездыханного, подключали к машине «Искусственные легкие», чтоб не умер… Может быть, художникам и артистам надо тоже не бояться страданий? Может быть, им тоже надо впрыскивать себе какой-нибудь яд вроде кураре?
— До всей этой истории, — без всякой связи сказал папа, — я бы «Одинокого странника» Грига играл бы так… — Он тронул струны балалайки и сыграл несколько тактов, потом остановился и вздохнул. — А теперь я играю это так… — Он повторил еще раз эти такты и посмотрел на меня с гордостью.
Признаться, я не ощутил особой разницы и подумал, что вряд ли для этой неощутимой разницы стоило вынести столько страданий ему самому и маме, но не сказал ничего…
— Мне кажется, что я бы сейчас мог сделать что-то большее! Представляешь…
Я посмотрел на папу с нескрываемым изумлением. Боже мой, о чем говорит этот большой, умный, лысый, несчастный ребенок, размахивающий своей балалайкой! Вместе с тем я почувствовал какую-то интересную и горькую правду в словах отца, и мне стало так его жалко, что я прошептал:
— Я люблю тебя, люблю, папа… Очень люблю, — прижался к нему, а он прижался ко мне.
— Все, все будет у нас хорошо… — ответил он на мое признание, — вот увидишь… Вот увидите… Вот увидите… — сказал он, и глаза у него как будто бы поплыли.
Я отвернулся в сторону и стал смотреть, как Жозя и Бон-Иван прыгали на поляне. Жозя ставила клоунаду какую-то, балетную пародию: «Артисты балета в ссоре…» Это была очень смешная сцена. Он и она выходят на сцену, разминаются, ссорятся, а потом начинают танцевать, и он все время роняет свою партнершу, нарочно, конечно… Очень смешная сцена…
— А ты не знаешь, что с мамой? — спросил меня вдруг папа. — Она почему-то последние дни со мной совсем не разговаривает… Ах, как это важно, чтоб она сейчас со мной разговаривала…
Я молча пожал плечами. В это время к нам подошла Ташка. Она кокетливо поправила подаренный мною платок с четырьмя лошадиными головами по краям (платок в четыре лошадиные силы) и сказала, делая балетный книксен:
— Кушать подано!
Начался наш обычный дачный обед, с разговорами вслух и про себя.
— У нас в цирке одного начальника сняли, — сказал Бон-Иван, — так он так растерялся, что вышел из кабинета и со всеми за руку попрощался, кто к нему на прием пришел… А Сережа Курепов, мой друг, очень, между прочим, остроумный человек, сказал: «Так упал, что теперь и гостей не соберешь!..»
Рассмеялись все, кроме мамы. Потом мимо нашей дачи пробежал какой-то мужчина, у нас сейчас в Пушкине многие бегают.
— Бегают тут всякие, — буркнула Ташка.
— Я в провинции был в одном театре. (Бон-Иван сегодня был в ударе.) В антракте вместе со зрителями пошел в буфет — и вы знаете, на второй акт в зрительный зал никто не вернулся…
— Почему? — спросила Жозя.
— Буфетчица поссорилась с официантками, и то, что они говорили друг другу, было гораздо интереснее того, что говорили друг другу герои пьесы. |