Изменить размер шрифта - +
А если и можно, и нужно?!

Гронский дрожал. А мне хотелось увидеть его вот таким, каким я увидел перед дулом его же пистолета! И я его увидел! Увидел жалким и ничтожным.

Гронский смотрел в дуло пистолета, как человек, заслуживший пулю в лоб. Как заработавший ее, как ожидавший, что вот она по праву! По праву сейчас вылетит из дула навстречу ему.

— Вы думаете, — сказал я, глядя на неузнаваемого Гронского, — если отец сам не высказал вам, что он думает о вас, так больше уже и некому? Он однажды сказал: «Он мне деньги одалживает, а лучше бы он один раз сказал: «Прости, Левашов, скверно все тогда получилось!..» — И вдруг я осекся, потому что я подумал: а чем я лучше, что так развоевался здесь? Занимаю у негодяя деньги, хожу к нему и поддерживаю знакомство. Я люблю Юлу, то есть продолжаю ее любить, а чем она лучше Гронского? Она же тоже совершила предательство…

Молчание наступило в комнате. Свободной рукой, не опуская пистолета, я полез в карман куртки:

— Вот ваши деньги, которые вы мне дали… — Я положил их на стол. — Я уже продал свой мотоцикл. За папу я вам тоже отдам… И не бойтесь, пистолет не заряжен… Но дуэль наша состоится. Все равно состоится! Ее нам время устроит.

Я бросил на пол пистолет, постоял и сказал еще:

— А папа мой хороший артист. Я видел, как он у нас в саду играл Германа, по транзистору кто-то пел, а папа играл… Прекрасно играл. Лучше Стриженова. Просто люди не успели узнать, какой хороший артист мой папа…

Быстро подойдя к двери, я обернулся и сказал:

— А картину эту вы не имеете права писать такими руками. Вы не можете посылать нас на все бои…

Я выскочил на улицу. Одно желание: бежать, бежать, как в тот день, не останавливаться, пока не разорвется сердце. Но все силы оставили меня. Как будто это мне говорили, как будто это меня обвиняли в том, в чем я обвинял Гронского… Все стало вдруг безразличным, и даже когда Бон-Иван выбежал вслед за мной из мастерской художника и подбежал ко мне, я рванулся изо всех сил, чтобы бежать, но рывок этот был больше внутренним, чем внешним. Сил этого рывка хватило на то, чтобы тихо сказать:

— Оставьте меня в покое… Оставьте все, слышите вы все, сколько вас есть миллионов человек. Слышите!.. Оставьте меня в покое! — Я выкручивал свою руку из натянутой, как стальной трос, руки Бон-Ивана. Несколько прохожих зевак остановились с интересом возле нас, многие узнавали клоуна.

— Отойдите! Отойдите! — сердито прикрикнул на них Бон-Иван. — Съемка вдет скрытой камерой… очень скрытой.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

 

— Самое время, — сказал Бон-Иван, — отпраздновать твой день рождения! День рождения мужчины, — он увлек меня в машину.

Он что-то говорил про подарок. А я твердил, что рано, что день рождения у меня через две недели, и что я вообще не собираюсь его никогда праздновать, и что мне не нужны никакие подарки.

Бон-Иван стал спокойно возражать мне: да, он знает, что мой день рождения через две недели, но через две недели он будет в Америке, да, ему все равно, собираюсь я праздновать свой день рождения или нет, он хочет непременно меня поздравить и сделать подарок.

— А потом мы пойдем в ресторан.

Мы ехали куда-то по Москве, из одной Москвы в другую, и оказались в Москве со старенькими двухэтажными домами, здесь было много места и зеленой травы.

Дом, к которому мы подъехали, был тоже небольшим, из темного кирпича. Он был похож на домик из книг Достоевского. Оставив машину на обочине, Бон-Иван взял меня за руку и повел куда-то в глубь двора на цыпочках, тихо держась возле стены дома. При этом он все время смотрел на раскрытое окно.

Быстрый переход