У нее была даже мысль открыться какому нибудь умному человеку, но воспитанное отцом, а потом Сашей укрепленное в ней отвращение к доносу удержало ее в последний момент. К тому же это в любом случае означало бы для них для всех катастрофу: ему будет конец, но и ей тоже, конец ее работе – дальше бездомное скитание по свету и вечный позор. Нет, нет, оставалось только отговорить его, убеждать всеми силами, что ведь это же нелепо, в конце концов, то, что он задумал. Людка хотела поговорить с ним по душам, начистоту, и вдруг поняла, что у нее не получится, потому что они уже давно не говорили начистоту – понимали друг про друга многое и давали понять друг другу, но отношений больше не выясняли (так было удобней и позволяло сохранять дистанцию, которая нужна для маломальской свободы, – свобода, свобода, свобода – вот он и хочет теперь убежать за свободой!) – и что она скажет ему? Скажет, что она знает? Надо сказать, обязательно надо сказать – хотела и не могла… Билась в бессилии. Специально вызвала его из кабинета однажды, когда была во Дворце французская группа. Группа, прослушав экскурсию, уже села отдыхать в парке, и Людка притащила Сашу к этим скамейкам.
– Вот, погляди, – сказала ему Людка, и он смотрел удивленно. – Ты погляди на них. Они же там у них вожаки народа, вот эти, их все слушают. А теперь ты их послушай. Хочешь переведу? Понял? Что тебе с ними делать? Что нам с ними делать?
Саша понял, о чем она говорит, пожал плечами и ушел, ничего не сказав.
В ту ночь она снова с горячностью рассказывала ему о французах – как они боятся потратить копейку, боятся будущего, боятся настоящего, боятся заводить детей, боятся любви – отчего же это все, по твоему, от свободы? У нее почти не было фактов – одни ощущения, но чуткость у нее была собачья… И все же она чувствовала, что это все – мимо, мимо – все, что она говорит. Отчего? Зачем же он убежит, если не за свободой, – за богатством? Нет ведь… Она припоминала отьездные проводы, куда притащил ее трепливый киношник: там она сразу угадала мотивы, а здесь то, здесь ей сам Бог велел… Ей и в голову не приходило, что это связано как то со стихами, Боже, стихи, такие стихи, другие стихи…
Саша тяжело молчал, думал о своем, все эти мучительные два месяца. Людка ни на что не решилась, ничего не сделала, да она и не могла ничего сделать. По истечении этих месяцев Саша провожал ее в новую поездку с тургруппой. Варька сидела у него на плече, как птенчик. Она рассталась с матерью без слез: она была ими не избалована. Не будет мамы, будет папа, а нет, так тетя Зина, тетя Валя…
Саша довел ее до автобуса, поцеловал, долго еще махал ей рукой. И Варька, обезьяна, тоже махала варежкой на прощанье.
Через два дня после этих проводов Саша уехал в Италию. То, что он увидел там, было похоже на театр, где среди потрясающих декораций и статистами и главными героями были иностранные туристы, тоже очень живописные, – группы прелестных голландских девочек (душа компании, толстый киносценарист, после каждой галереи живописи говорил, что больше всего ему понравились «малые голландки»), шумливые, безвкусные немцы из ФРГ и не менее шумливые, однако еще и расхлябанные американцы, маленькие японцы, элегантные поляки – не было только русских, восточных немцев, китайцев, корейцев… Декорации были все же интереснее участников спектакля – изумительная подсвеченная площадь в Вероне, гигантская воронка сиенской площади, неправдоподобная Венеция, – не верилось, что может существовать на свете страна, где осталось столько искусства. Тот, кто видел Италию, особенно Рим, тот никогда больше не будет совсем несчастным, писал любознательный Гёте. Гоголь прибавил к этому еще пару ласковых слов о Риме – и был несчастен.
Саша вставал с рассветом и ложился очень поздно. Он бродил по улицам, заглядывал во дворы. |