Был удивительный час солнечного заката, когда он добрел до нее. Он остановился от нее в ста аршинах, когда еще заводь скрывалась от него за листвою деревьев, и стал прислушиваться и нюхать воздух. Лужа все еще существовало по-прежнему. Он ощутил ее прохладный домовитый запах. А Умиск, Сломанный Зуб и все другие? Живы ли они? Найдет ли он их? И он насторожил уши, чтобы не проронить ни малейшего знакомого звука, и вдруг минуты через две услышал громкий всплеск воды: это шлепнулся об нее какой-то здешний житель. Бари спокойно пробрался сквозь заросли ольхи и приблизился к тому месту, где впервые познакомился с Умиском. Поверхность заводи слегка заколебалась из воды высунулись три любопытные головы. Точно подводная лодка, промчался вдруг сквозь воду старый бобер, направляясь к противоположному берегу с палкой в зубах. Бари посмотрел на плотину. Она осталась все такой же, какой была и в прошлом году. В первое время он не показывался наружу, а сидел, спрятавшись в молодом ивняке. Он испытывал все возраставшее в нем чувство успокоения, какое-то облегчение от долгих мук одиночества, пережитых им в ожидании Нипизы. Вздохнув глубоко, как человек, он отошел в сторону и лег в ольховых зарослях, высунув из-под них голову, чтобы лучше было видно.
Как только солнце село, вся заводь оживилась. На то место, где Бари когда-то спас Умиска от лисицы, выползло уже новое поколение бобрят, трое, и все жирные и неуклюжие. Бари ласково им заскулил.
Всю ночь он пролежал в ольховом кустарнике. Бобровая колония опять стала его домом. Но только изменились условия. Дни превратились в недели, недели — в месяцы, и обитатели колонии Сломанного Зуба уже не выказывали ни малейшего признака встретить уже выросшего Бари так, как они приняли его когда-то, когда он был еще щенком. Теперь он был громадного роста, черный и походил на волка, страшного, с длинными зубами, свирепого на вид, и хотя он не выказывал ни малейшего намека их обидеть, бобры все-таки смотрели на него с затаенным страхом и подозрительно. И Бари уже не чувствовал в себе прежнего ребяческого желания поиграть с молодыми бобрятками, поэтому их отчужденность от него уже не смутила его так, как смутила бы в прежние дни. Умиск-тоже вырос и превратился уже в толстого счастливого обывателя, обзавелся в этом году женой и целые дни теперь проводил в работе, запасая на зиму корм. Было совершенно ясно, что он уже не стал бы теперь водить компанию с каким-то незнакомым диким зверем, который то и дело стал показываться на берегу, да и сам Бари все равно не узнал бы в нем того Умиска, с которым когда-то обнюхивался носами.
Весь август Бари считал это место своей главной квартирой. Иногда он отправлялся на экскурсии, которые продолжались дня два или три подряд. Такие прогулки он всегда совершал на север, забирал иногда вправо или влево, но никогда не возвращался на юг. И, наконец, в первых числах сентября расстался с бобрами.
Целые дни он шел без всякого направления, куда глядели его глаза. Он жил охотой, ловил преимущественно кроликов, и тот простодушный род куропаток, которых индейцы называют «дурочками», питался иногда рыбой. К октябрю он зашел уже довольно далеко, а именно к реке Гейке, и еще дальше на север, к озеру Волластон, то есть на целые сто миль к северу от Серого Омута.
Несколько раз в течение этих недель он натыкался на человека, но, за исключением одного случая, когда он вдруг неожиданно столкнулся с охотником-индейцем на верхнем берегу озера Волластон, его не заметил никто из людей. Три раза, следуя по берегу Гейки, он прятался в кусты и наблюдал оттуда, как мимо него проходили лодки раз десять в тишине ночи он подходил к самым хижинам и шалашам, в которых жили люди, и однажды так близко находился от поста Компании Гудзонова залива на Волластоне, что слышал лай собак и покрикивания их хозяев. И все время он искал, старался набрести на то, что выскользнуло из его жизни. Когда он подходил к хижинам, то обнюхивал у них пороги, а завидев издали юрту, он начинал описывать вокруг нее круги и внюхиваться в воздух. |