– Весьма вероятно, что Хосе выпил слишком много агвардиенте. Я сам поговорю со
священником. Но что с тобой? Успокойся, друг Насьо.
Однако управляющий никак не мог унять бившую его дрожь.
– Это еще не все… матерь божья! Это еще не все, господин, – пробормотал он, падая на колени и продолжая креститься. – Сегодня утром рядом с коралем вакеро увидели лошадь
Педро Моралеса, всю в грязи, оседланную и взнузданную, а в стремени… слышите? А в стремени висит сорванный сапог Моралеса! О господи! Как было и с ним! Теперь вы поняли?
Это его месть! Нет нет, прости, Иисусе, мое кощунство! Это божье отмщение.
Кларенс был потрясен.
– А Моралеса вы не нашли? Вы его искали? – сказал он, торопливо надевая сюртук.
– Искали повсюду. По всей равнине. Все вакеро поднялись с зарей и объездили самые дальние поля. И никаких следов! Да и как же иначе? Только так и могло быть. – И он
торжественно указал на землю.
– Чепуха! – воскликнул Кларенс, застегивая последнюю пуговицу и хватая шляпу. – Иди за мной!
Сопровождаемый Инкарнасио, он побежал по коридору, миновал толпу возбужденно жестикулирующих слуг в патио и вышел через задние ворота. Там он направился вдоль стены к окну
будуара.
Вдруг Инкарнасио испустил крик ужаса.
Они оба бросились вперед. Из амбразуры, словно промокший сверток одежды, свисал труп Педро Моралеса, и босая нога всего на дюйм не доставала до земли. Он, очевидно,
просунул голову в решетку, но тут первый прыжок испуганной лошади сломал ему шею между прутьями, словно в гарроте, а затем она в ужасе помчалась прочь, унося в стремени
застрявший сапог.
ГЛАВА XI
Зимние дожди наконец кончились, и все калифорнийское побережье пылало яркими красками. На целые мили простирались поля желтых и красных маков, люпины окрашивали в нежные
тона мягкие округлости холмов, а склоны предгорий купались в ромашках и одуванчиках. В Сакраменто уже наступило лето; желтая река сверкала невыносимым блеском; камыш и
другие болотные травы поднимались сочными зарослями; пух тополей и сикомор выбелил городские окраины, и было так жарко, что Сайрус Хопкинс и его дочь Феба, расположившиеся
на веранде гостиницы «Плейсер», вдруг затосковали по родине, вспомнив летний зной Новой Англии, хотя уже давно привыкли к прохладным пассатам прибрежных долин Калифорнии.
Позже, когда они сидели за обедом и оглядывали длинные столы с тем томительным чувством одиночества и сознанием собственной ничтожности, которое часто охватывает жителей
глуши, попадающих в город, Феба вдруг вскрикнула и ухватила отца за руку. Широко расставленные локти мистера Хопкинса перестали двигаться, и он вопросительно посмотрел на
дочь. Вся просияв, она указывала на появившуюся в дверях фигуру. Фигура эта принадлежала молодому человеку, одетому, а вернее, разодетому по последней моде, что, впрочем,
не могло скрыть некоторой деревенской неуклюжести его сложения и манер. Длинные усы, которым даже фиксатуар не придал ухоженного вида, и прямые темные волосы, изломанные,
но не завитые парикмахерскими щипцами, делали его заметным даже в пестром обществе, собравшемся за табльдотом.
– Это он, – шепнула Феба.
– Кто? – спросил отец.
Увы, любовь непоследовательна! И Феба покраснела не при виде возлюбленного, а произнося его имя.
– Мистер Хукер, – пролепетела она.
И действительно, это был. Джим Хукер – но избравший новую позу: былая зловещая угрюмость сменилась теперь томной надменностью, более соответствовавшей его городскому
костюму. Вид у него был более мирный, но отнюдь не умиротворенный; и, усевшись за боковым столиком, он щепотью поддернул полосатые манжеты и обвел обедающих
пренебрежительным взглядом, что, впрочем, не помешало ему исподтишка наблюдать, какой эффект произвело его появление, и когда два три человека начали перешептываться и
поглядывать на него, он соизволил недовольно нахмурить брови. |