Изменить размер шрифта - +
Девчата жалели его. Завидный был парень. А как плясал! Проживет, конечно, и без ног, и с покалеченными руками, а все же…

— Да, жаль Петра, — со вздохом выговорила Вера Садовщикова. — А только ноги-то ведь не главное для человека. В душе все дело…

 

Петр приехал в полдень. Десятки глаз провожали ходок, везший Сазоновых. Петр сидел неестественно прямо, вскинув голову и не глядя по сторонам. В уголке сжатых губ дымилась папироса. Рядом Трофим Максимович. Он правил лошадью, поминутно прикрикивая на нее. По голосу не понять, огорчен он или и в самом деле рад: все же вернулся сын, хоть и покалеченный, да зато живой…

И потянулись люди к дому Сазоновых. Сначала, как водится, родственники, потом друзья, а следом все остальные. Скоро в избе не повернуться было. Заплаканная хозяйка подносила гостям по стакану бражки или крепкого самогону. Выпив, Петр оттаял. Запавшие щеки порозовели, губы налились кровью и перестали кривиться. Белокурые завитки разметались над невысоким лбом. Все более возбуждаясь, он рассказывал о фронте. Его слушали жадно, боясь пропустить хотя бы одно слово, и только ребятишки на завалинке продолжали вести ожесточенную войну за место у раскрытого окна.

Среди собравшихся в доме Сазоновых была и Вера. Она с болезненным напряжением вглядывалась в лицо Петра, скользила взглядом по его фигуре, изуродованным рукам и больше не видела ничего. Не видела и не слышала: всю до краев ее наполнила острая жалость.

Через несколько дней после приезда Петра Вера придумала заделье и забежала к Сазоновым. Тогда-то она впервые и разговорилась с Петром.

— Больше всего я любил покос, — не выпуская изо рта горящей папиросы, говорил Петр. — Отец поднимет, бывало, чуть свет. Роса — хоть купайся, и такая свежесть кругом. Трава тогда мягкая. Прокосы широченные. И никакой усталости.

— А я люблю грести сено, — сказала Вера.

— Не-ет. Грести — это не то. А когда косишь… это же… Это же, ты понимаешь, сила твоя поет. Ты каждую жилочку чуешь. Идешь, и ровно бы под ногами у тебя вся земля покачивается… Теперь уж мне не покосить. Разве только во сне.

— Зачем думать об этом? Ведь жизнь…

— Не надо, — резко перебил Петр. — Не утешай. Не люблю, когда меня баюкают. Я уже все слышал. И о Корчагине, и о многом другом. Только мои утешители имели и руки, и ноги. Сытый голодного не разумеет.

— Неправда, — горячо запротестовала Вера.

— Что неправда?

— Все неправда. И зачем об этом спорить. Хочешь, я тебе лучше газету почитаю…

С тех пор она еще не раз навещала Петра. В разговорах с ней он стал менее раздражителен, охотно откликался на шутку.

Но однажды он встретил ее враждебно и, не дав опомниться, грубо сказал:

— Больше сюда не ходи. Не хочу я. И не спрашивай ни о чем, а то такое наговорю. Уходи…

Она ушла.

Бывает — жизнь измеряется часами и даже минутами. И этот крохотный отрезок времени — всего шестьдесят ударов сердца — порой решает судьбу человека.

Наступила такая минута и для Веры. Она ничего не обсуждала с Дуняшкой, даже с самой собой. Это пришло внезапно и непререкаемо, как сама жизнь: «Так надо».

Вера не помнила, как оделась, как повязала косынку, как шла пустой улицей к дому Сазоновых, как отворяла скрипучую калитку.

Петр был во дворе. Он сидел на скамье под тополем, упершись руками в невысокий, вкопанный в землю стол. И стол, и скамью эту соорудил Трофим Максимович, чтобы сыну можно было и поесть, и почитать на воздухе.

Петр поднял голову на скрип калитки, оттолкнулся спиной от тополя и замер, не спуская глаз с Веры.

Быстрый переход