|
Я замычал, София вскинула голову, уронила вязание, бросилась к кровати, заключила меня в паутину тонких, будто растяжимых, рук. Затем отстранилась, заглянула мне в лицо, прошептала:
– Вот ты и снова с нами, Хай!
Помню, я хотел изобразить улыбку, но, наверно, вышла жалкая гримаса, потому что Софиина радость живо испарилась. Ладонью закрыв рот, София в следующее мгновение уже давила мне на плечи, укладывая обратно.
– Молчи, молчи. Небось воображаешь, что спасся, что река теперь далеко, а она, Хайрам, в тебе покамест.
Я не противился. Верхний мир таял передо мной, признаки, что я жив, исчезали в том же порядке, в каком себя явили: первым померк свет, затем пропал запах соды, остыло на моем лбу тепло Софииной ладони. Последним смолк ее голос. Я засыпал под мягкое пчелиное гудение; я заснул. Мне снилась Гус-река, погружение в воду, но только я видел всю сцену со стороны, с расстояния. Голова моя, очутившись меж двух стихий, успевши бросить последний взгляд на берег, решила: вот и все. Присутствовал во сне и Мэйнард – барахтался, боролся за жизнь. Синий свет, пробив тучи, столпом ринулся ко мне, я же захотел спасти и Мэйнарда, единственного своего брата. Я протянул ему руку, но он отмахнулся, выругался – и был поглощен мраком.
В следующий раз я очнулся с ломотой в плечах, зато в кисти рук вернулась гибкость. Пахло уксусом, только уже не так резко. Чтобы сесть, потребовалось куда меньше усилий. Белые занавески, отделявшие нишу от остального пространства комнаты, теперь были задернуты, но сквозь тонкую ткань я видел: на скамеечке для ног сгорбился одинокий силуэт. София? Она ведь несла дежурство; хоть бы это оказалась София! Сердце так и запрыгало. В комнату проникал птичий щебет, и, едва я уловил эти звуки – символы утра, посулы полного обновления, – меня захлестнула несокрушимая радость. Впрочем, ненадолго. Рука моя потянулась к занавескам, но увидел я отнюдь не Софию. На скамеечке, старчески сгорбленный, упершись локтями в колени, закрыв лицо ладонями, покачивался взад-вперед мой отец. Он поднял голову на шорох занавески. Небольшие глаза его были красны под набрякшими веками.
– Он погиб, – простонал отец. – Мэй, мой бесценный мальчик, погиб, утонул. Весь этот дом, весь Локлесс, все графство скорбит о нем.
Отец встал, приблизился к нише, сел на кровать. Вытянул руку и больно стиснул мне плечо. Я покосился вниз, на себя самого; я был одет в длинную ночную сорочку – одну из тех, в которые сам столько раз облачал Мэйнарда. Я поднял взгляд на отца. Его черты искажались по мере того, как подступало осознание. Секунду длился безмолвный диалог, какой может иметь место лишь между родителем и ребенком, вне зависимости от того, сколь чудовищны были обстоятельства зачатия. По истечении секунды отец прищурился. Масштабы горя не укладывались у него в голове. Как такое случилось? Были Уокеры – да все вышли; славный род свелся не к нулю даже – к рабу. Отец еще некоторое время отрицал реальность, но вот сдался, запустил пальцы себе в шевелюру, зарыдал и, как слепой, натыкаясь на мебель, побрел прочь из комнаты.
Я поднялся, доплелся до окна. День был прозрачный, я видел каждую деталь пейзажа до самых гор, которые расплывались в синеватой ноябрьской дымке. Вдруг дверь отворилась. Вошел отец, сопровождаемый Роско – постаревшим, серьезным, исполненным скорбной торжественности. И я вспомнил: прежде чем этот самый Роско явился, чтобы забрать меня в Муравейник, Улица восхищалась моими импровизациями, Улица мне аплодировала. Роско положил на комод невольничьи рубаху и штаны, увязал постельное белье в узел и удалился. Отец снова сел на подставочку для ног.
– Мы всю реку обшарили… только там такое течение… – Отцовский голос дрогнул, подбородок затрясся.
– Как представлю, что мальчик мой на дне… А оно, видение, меня преследует, Хайрам. |