Изменить размер шрифта - +
Я выбрался из тупика, аппендикса, в котором находилась моя каморка, попал в главный коридор, миновал Финину дверь. Оттуда до света было рукой подать. Солнце – предполуденное, предзимнее – висело низко, как раз напротив дверного проема. Свет плеснул мне в лицо, ослепил, заставил замереть, заслонивши глаза оттопыренным локтем. Невольники как раз шли на поле: у каждого на одном плече мешок, на другом лопата. Среди них был Пит, садовник. Он да моя Фина – вот, пожалуй, и все старики, что остались в Лок лессе; остальных давно продали. Пита спасли смекалка, интуиция, радение.

– Хай! – воскликнул Пит, поравнявшись со мной. – Как здоровьичко?

– Лучше, спасибо.

– Вот и ладно. Перемелется, сынок. Главное, голову не заморачивай. И вот еще что…

Пит продолжал говорить, даром что процессия невольников, растянувшись, уводила его от меня. На моих глазах темные лица растворял слепящий свет, я же стоял, парализованный паническим ужасом, причины которого были смутны. Всего несколько дней назад я сам едва не растворился – только там, в реке, слепящей была тьма. И едва источник ужаса сделался мне ясен, прошел и мой ступор. Я сорвался с места, бросился обратно в каморку и рухнул поперек койки.

Рука инстинктивно скользнула в карман, в котором, конечно, отсутствовал заветный медяк. Щупая пустоту, я пролежал ничком до позднего вечера. Ничком – но в полном сознании. Хокинс утверждает, прикидывал я, будто нашел меня у реки, в то время как мне самому отчетливо помнятся валун, и падение, и колкий шорох черных трав. Память же до сей поры меня ни разу не подводила.

Надо мной гудел дневными звуками дом, этот оплот рабства. Вот звуки пошли на убыль, и я понял: день заканчивается, наступает вечер. Когда все стихло, я снова выбрался в коридор, освещенный единственным фонарем, и шагнул в ночь. Мутный лунный лик глядел сквозь полупрозрачное темное облако, словно сквозь траурную вуаль; он казался заплаканным, а мелкие звезды, наоборот, по контрасту с этой расплывчатостью выделялись четче.

На краю лужайки для гольфа маячила фигура; вот она двинулась в мою сторону по щетинистой траве, вот приблизилась настолько, что я узнал Софию. Огромная шаль покрывала ее с макушки до колен.

– Поздновато для тебя, Хайрам. Ты ведь слабый еще, – пожурила София.

– Да я и так целый день провалялся. В каморке дышать нечем.

С запада потянуло ветерком, и София плотнее завернулась в шаль. Впрочем, глядела она не на меня, а на дорогу, определенно оставаясь в Локлессе лишь телесно.

– Доброй ночи, София. Пойду разомнусь.

Она словно очнулась.

– Что? Ох, вечно со мной так. Ты, должно быть, заметил. Уносит меня; вот задумаюсь – и, глядь, далеко-далеко оказываюсь. Иногда оно пригождается.

– О чем же ты сейчас думала?

София встретила мой взгляд, тряхнула головой, рассмеялась негромко, как бы про себя.

– Ты сказал, что размяться хочешь?

– Ну да.

– Не против, если я с тобой пройдусь?

– В компании веселее.

Я старался говорить небрежно и преуспел; но, подними София глаза, она поняла бы: у меня буквально дыхание сперло. В молчании мы двинулись петляющей тропой – мимо конюшни, к Улице. Много лет назад я бежал в обратном направлении в тщетной надежде отыскать маму. Тропа вильнула, и перед нами возникла цепь узких, затупленных с верхнего конца треугольников-хижин. Одну из них я когда-то делил с мамой, другую – с Финой.

– Ты здесь детство провел, да, Хайрам?

– Да, вот в этой хижине; направо погляди. Потом я прибился к Фине. Ее дом дальше, им Улица заканчивается.

– Тянет тебя сюда?

– Есть маленько. Хотя вообще-то мне хотелось вырваться.

Быстрый переход