Изменить размер шрифта - +
Он вскочил, остановился на минуту, прижав руку ко лбу, и принялся быстро расхаживать взад и вперед. На ходу он ломал себе руки. «Боже, Боже, Боже», — повторял он, без мысли о молитве, только давая исход своей муке.

Он не знал, много или мало времени прошло, несколько минут или несколько секунд, когда, очнувшись, убедился, что за ним наблюдают, и увидел капитана, который следил за ним с юта не то незрячими, не то лихорадочными глазами, странно сморщив лоб. Каин увидел себя в зеркале. На мгновение они встретились взорами, потом взглянули в сторону, как два преступника, и Кэртью бежал от глаз соучастника и остановился спиной к нему, облокотившись на гакаборт.

Прошел час, пока совсем рассвело и солнце взошло и рассеяло туман: час безмолвия на корабле, час невыразимой муки для страдальцев. Бессвязные мольбы Броуна, крики матросов на мачтах, звуки песен покойного Гемстида повторялись в душе с неотвязной настойчивостью. Он не осуждал и не оправдывал себя: он не думал, он страдал. В светлой воде, на которую он смотрел, картины менялись и повторялись: берсеркерское бешенство Годдедааля; кровавое зарево заката, когда они выбежали на палубу; лицо болтающего китайца, когда они выбрасывали его за борт; лицо капитана минуту тому назад, когда он пробудился от опьянения с угрызениями совести. И время шло, и солнце поднималось выше, и мука его не утолялась.

Тогда исполнилось старое пророчество, и слабейший из этих грешников принес облегчение и исцеление остальным. Амалу, чернорабочий, проснулся (как и другие) больной телом и с тоской в сердце; но привычка к повиновению укоренилась в этой простой душе, и, испугавшись, что уже поздно, он поспешил на кухню, развел огонь и принялся готовить завтрак. Звяканье посуды, треск огня, запах пищи, распространившийся в воздухе, разрушил чары. Осужденные снова почувствовали твердую почву привычки под ногами; они снова ухватились за знакомый якорь рассудка; они вернулись к чувству повторения и возвращения всех земных вещей. Капитан достал ведро воды и начал умываться. Томми смотрел на него некоторое время, а затем последовал его примеру; а Кэртью, вспомнив свои последние мысли накануне, поспешил в каюту.

Мак проснулся; быть может, он вовсе не засыпал. Над его головой канарейка Годдедааля заливалась в клетке.

— Как вы себя чувствуете? — спросил Кэртью.

— У меня сломана рука, — отвечал Мак, — но терпеть можно. Только я не могу оставаться здесь. Мне бы выбраться как-нибудь на палубу.

— Оставайтесь здесь, — сказал Кэртью. — Наверху смертельная жара и нет ветра. Я смою эту… — он остановился, ища и не находя выражения для ужасной грязи, покрывавшей пол каюты.

— Я буду очень, очень благодарен вам за это, — отвечал ирландец. Он говорил кротко и тихо, точно больной ребенок с матерью. Ничего буйного не оставалось в этом человеке; и когда Кэртью принес ведро, швабру и губку и принялся очищать поле битвы, он поочередно то следил за ним, то закрывал глаза и вздыхал, как человек, готовый лишиться чувств.

— Мне нужно просить у вас всех прощения, — сказал он вдруг, — и тем больше стыда для меня, что я ввел вас в беду и не мог ничего сделать, когда она наступила. Вы спасли мне жизнь, сэр; вы меткий стрелок.

— Ради Бога, не говорите об этом! — воскликнул Кэртью. — Не стоит говорить об этом; вы не знаете, как все это было. Никто не явился в каюту; они разбежались. На палубе… О, Боже мой! — И Кэртью, прижав окровавленную губку к лицу, с минуту боролся с истерикой.

— Успокойтесь, мистер Кэртью. Теперь все кончено, — сказал Мак, — и вы можете благодарить Бога за то, что торг кончился в вашу пользу.

Больше ни тот, ни другой ничего не говорили, и каюта была вычищена довольно хорошо, когда звон корабельного колокола вызвал Кэртью к завтраку.

Быстрый переход