Странно было, что человек рассказывает подобные вещи о самом себе да еще в середине нашего спора; но это было в характере Нэрса. Все удачные замечания, которые мне случалось делать в наших спорах, все правильные оценки его действий или слов я нашел много позднее тщательно записанными в его дневнике и поставленными (тут сказывалось чудачество этого человека) мне в заслугу. Я никогда не встречал такой странной натуры: рассудок в высшей степени справедливый, а в то же время нервы сдают от мелочного раздражения и все поступки обусловлены не рассудком, а эмоциями.
Таким же страшным казался мне характер его мужества. Не было человека храбрее: он приветствовал опасность; критическое положение (хотя бы наступившее внезапно) действовало на него, как укрепляющее средство. А между тем, с другой стороны, я еще не видел человека до такой степени нервного, до такой степени угнетенного возможностями, так упорно и угрюмо смотревшего на мир вообще и на жизнь моряка в частности с точки зрения неблагоприятных шансов. Все его мужество было в крови, не только холодной, но и замороженной рассудочными опасениями. Он предоставлял нашему маленькому суденышку бороться со шквалом, как знает, когда я уже начинал считать себя погибшим, а команда по собственной инициативе устремлялась по местам. «Так, — говорил он, — видно, на судне нет человека, который бы выдержал шквал так же долго, как я: пусть же не думают, что я не умею управляться со шхуной. Сдается мне, что я могу так же близко подойти к опасности, как всякий другой капитан этого корабля, пьяный или трезвый». А затем принимался жаловаться и выражать желание выйти невредимым из этого предприятия и распространяться об опасностях на море, о специальных опасностях оснастки шхуны, к которой он питал отвращение, о различных способах пойти ко дну, о чудовищном флоте кораблей, отплывших от пристани в течение исторических времен, исчезнувших из глаз провожавших и уже не вернувшихся. «Ну, — прибавлял он в заключение, — сдается мне, что это беда небольшая. Не вижу, чего ради человеку так хочется жить. Если б еще я мог забраться на чью-нибудь яблоню и стать двенадцатилетним мальчишкой и уплетать краденые яблоки, тогда куда ни шло. Но какой смысл во всех занятиях взрослых — в мореплавании, политике, благочестивых делах и во всем прочем? Основательное, чистенькое потопление — довольно хороший исход для меня». Трудно себе представить более обескураживающий разговор для злополучного обитателя суши в бурную ночь; трудно себе представить что-нибудь менее подходящее для моряка, какими их предполагают и какими они обыкновенно бывают, чем это постоянное наигрывание в минорных тонах.
Но до конца плавания мне пришлось увидеть еще более резкое проявление угрюмого нрава этого человека.
Утром на семнадцатый день я вышел на палубу и застал шхуну под двойными рифами, бегущую довольно быстро по тяжело волнующемуся морю. Хрипящие пассаты и гудящие паруса были до сих пор нашим уделом. Мы уже приближались к острову. Мое сдерживаемое возбуждение снова начало одолевать меня; в течение некоторого времени моей единственной книгой был патентованный лаг, висевший за гакабортом, а моим единственным интересом — ежедневные наблюдения и отметки нашего черепашьего хода на карте. Первый же взгляд, брошенный на компас, и второй — на лаг — вполне удовлетворили меня. Мы держали наш курс; мы делали более восьми узлов с девяти часов вечера накануне, и я перевел дух с облегчением. Но затем что-то странное и хмурое в наружности моря и неба ужалило меня в сердце. Я заметил, что шхуна кажется еще меньше, чем обыкновенно, матросы что-то молчат и поглядывают на небо. Нэрс, находясь в мрачном настроении, не удостоил меня вниманием. Он тоже, по-видимому, следил за ходом шхуны с напряженным и возрастающим беспокойством. Еще менее понравилось мне то обстоятельство, что за штурвалом стоял сам Джонсон и вертел его очень деятельно, часто с видимым усилием; порою, когда море, черное и грозное, набрасывалось на нас сзади, он быстро оглядывался и втягивал голову в плечи, точно человек, ожидающий удара. |