Вот так и стала она Юзусевой женой.
Обрабатывал поля и жену он практически одновременно, но пока родила только земля. Чистопородная овчарка Харнась, вместо того, чтобы сторожить отару, охраняла их ласки, потому что было много охочих среди окрестной ребятни, да и из одинокой молодежи пройти курс молодожена в качестве зрителей. Толстые так зарывались в пшеничную постель, что любовь их оказывалась недоступной для окружавших ихний гектарчик деревьев, на ветвях которых, внезапно облаянные Харнасем, завершали свое бегство от подгальского цербера незваные зрители.
Заполучив меня под крышу свою на каникулы, Юзусь хотел быть уверенным, что сумеет отвлечь мое внимание, что я ослепну от сверкания граней бытия, что сны меня сморят, что я буду настолько отсутствовать, чтобы ни со слуха ни с вида чего непотребного не набраться, что ни замочная скважина, ни окно в их покои спальные во искушение меня не введут. Тем же самым первым утром, когда Юзусь решил, что в работу я не гожусь, повел он меня под забор своих кумовьев и пальцем указательным задал новый ритм моему сердцу, пальцем приговорил меня к девчоночке, слепленной изо всех моих любовных предвкушений, по сусеку босой ногой ступавшей, по соседству проживавшей, к Марыльке, дочке Бахледы-Семиота, что перегонял отары с пастбища на пастбище где-то под Воловцем.
— Глянь-ко… — сказал Юзусь — и совершенно излишне, потому что я уже прильнул к забору, воткнув готовый быть утертым нос между досок, — и шуруй, — добавил, уходя, уже уверенный в успехе, видя меня попавшим под сильный гипноз, зная, что теперь я не стану путаться у него под ногами, что теперь с него только харчи и стирка, потому что дни и ночи, во сне и наяву с Марылькой буду пасти коров, потому что, заметив мою невменяемость, Юзусь тут же утвердился в мысли, что план его удался, ибо нет щенка более спокойного, чем влюбленный щенок. Первые два дня я простоял в укрытии, любуясь ее девичьей расторопностью, глядя, как она наклоняется над колодцем, как хлопочет по хозяйству, а я выходил из укрытия, искал новые наблюдательные пункты, чтобы еще и еще раз убедиться, что белье было для нее излишней роскошью. Я высматривал на ее коленях и локтях старые шрамы, следы падений во время игры в классики или лазания через сухостой; о да, вместо отмеченного шармом белья она носила отмеченные белизной шрамы детства, впрочем, прекрасно сшитые, что напоминало о ее таком недавнем игривом прошлом, слишком рано задавленном избытком взрослых обязанностей; я находился под очарованием ее шрамов, я полюбил их царицу — чудесную ссадинку на лбу, которую она, видать, когда-то выпрыгала себе, если только не детская оспа так ее клюнула, что оставила след на всю жизнь.
— Шуруй! — почувствовал я на третий день Юзусеву лапищу, мощным шлепком вырвавшую меня из оцепенения и подтолкнувшую к активности. — Стоишь и стоишь у забора, уж и Харнась обосцал тебе два раза, пошел!
Выпихнул меня за калитку и крикнул:
— Марысь, возьми-кось научи этого городского доить!
И пошел гогоча, с косой через плечо, за женой, а я, оказавшийся на середине двора, онемевший, столкнулся с Марылькой лицом к лицу. Она ничуть не удивилась, кивнула, чтобы шел за ней, ну я и пошел.
Встал в дверях, смущенный, затягивая время, делая вид, что заинтересовался надписью: «Милости просим к нам» (нацарапано мирскою рукой), «К+М+В 19.4» (начертано освященной рукой; одна цифирка стерлась, и неизвестно, прошлогоднее колядование здесь увековечено или это прадавний след богоугодного гостеприимства) — я стоял в дверях, не смея зайти внутрь, всматривался в надписи, как в иероглифы, вчитывался, чтобы оттянуть момент пересечения порога жилища, поскольку не в конюшню Марылькины ноги направились, но в глубь дома, в кухонную духоту, в задушевность домашних запахов. Я стоял, по-городскому размышляя об обуви, размышляя о том, что к ходьбе босиком, к травам, к гумнам привычные Марылькины ноги не источают зловония, что, запанибрата с землей, они землею и пахнут, в росе омываются, а я свои ноги, постоянно обутые да в школьных, костельных и домашних передрягах, во время классных собраний, во время исповеди, во время взбучек, в сандалях, в ботинках, в тапках потом истекающие, всегда с подветренной стороны должен держать. |