|
И почему-то созрела в правом углу башенка; она эркером обнимает угол дома чуть выше уровня четвертого этажа и походит на глуповатую туру. По всему судя, дом должен бы иметь иной размер, иную форму: скажем, подъездов должно быть два — и башенки тоже две; однако через три окна от дозорного Ричарда готические линии резко, бездарно обрываются, точно рассеченные палаческим топором, а вторая половина дома обрушилась с плахи, покатилась куда-то — то ли на Сретенку, то ли на Чистые Пруды; и оттого Ричард так угрюм, тяжел в своем одиночестве, и даже не замечает, что его шлем и латы в отвратительной коросте голубиного помета… Он отшагнул в глубь полукруглой ниши; косой свет скользит по бетонным доспехам, оттеняет смотровые пазы забрала, острые холмики локтевых и коленных суставов и подчеркивает тяжесть огромной десницы в боевой перчатке; знакомы были дети под нашим старым добрым небом со вкусом свинцовых чернил Вальтера Скотта — и потому каменное чудовище, охраняющее Дом с башенкой, конечно же, звалось Ричардом, и в холодной толще бетона стучало для них львиное сердце.
Смотри, охотник, выслеживай: видишь, по краю сквера бредет маленькая рыжая девочка — что-то в ней есть от бельчонка, не правда ли, — маленького безобидного зверька, заблудившегося, потерявшегося в Агаповом тупике; и какой же у нее несчастный вид — она водит… Играли дети в прядки, вставши в круг, считались для начала, и рука разводящего отмеряла доли этого круга: Вышел. Месяц. Из тумана. Вынул. Ножик. Из кармана. Буду. Резать. Буду. Бить. Все равно. Тебе…
И ей выпало водить.
Она давно водит, никак не меньше часа: товарищи по игре попрятались, и она никого не смогла отыскать, Теперь бредет краем сквера и не замечает, что щеки ее влажные от слез — какая досада! отчего она так неудачлива в детских играх? — и вдруг чувствует, как на плечо ее опускается чья-то рука. Она поднимет глаза и увидит невысокого человека в строгом черном костюме — он знаком бельчонку: с этим учителем они встречались в школьных коридорах. "У вас какая-то беда?" — спросит учитель и, взяв за руку, поведет ее к Дому с башенкой. Идти ему трудно: он тяжело приволакивает правую ногу в черном, огромном, напоминающем спелую грушу ортопедическом ботинке, на ходу он раскачивается, как будто проваливается через шаг в ямку…
Входи, охотник, в этот подъезд — здесь так прохладен и спокоен притененный воздух. Наверное, этот воздух, впущенный однажды в просторный холл с мраморной лестницей, которую стерегут две каменные вазы по бокам, тут так и остался. Множество ветров неслось мимо тяжелой входной двери с круглым окошком, в толстое стекло которого проросли нити бронзового К узора, но он, этот древний первозданный воздух, почему-то сохранился — не выветрен. И вкус в нем свой, и цвет — бледно-рыжий — как фоновый тон фотокарточек, впаянных в жесткую картонку с золотым тиснением, — таких много хранится у бабушки.
Видишь, охотник, слева от лестницы — уютная, в три четверти человеческого роста, полукруглая ниша? Внутри ее живет некое таинство пустоты — не так ли? Вот именно, таинство пустоты: здесь кто-то когда-то определенно был. Наверняка. И конечно же, мраморный. Возможно, это мраморная греческая девушка, захваченная художником в момент летящего шага и насквозь, до самой мелкой мраморной прожилки, пропитанная воздушной энергией этого вольного движения. Она застигнута врасплох, обращена в камень в тот момент, когда тяжесть тела приходится на носок, и этот крошечный носок есть все, что связывает ее с земной твердью, а все остальное — уже не здесь, уже в полете: тонкие руки, отброшенные назад, хрупкие плечи, девичьи бедра, облитые тончайшей тканью туники… еще секунда, еще грамм энергии — и девушка взлетит… Хотя, возможно, и не она занимала нишу. А вот, скажем, легионер. Если он был тут, то в нем совсем иная кровь, иной вязкости и тяжести; он, может быть, зашагнул в нишу после долгого перехода по белой раскаленной, гремящей бранным железом боевой дороге; он жаждет, горло его пересохло от пыли и зноя, и весь он в тяжелом липком поту. |