|
Она ушла, но через минуту вернулась, присела передо мной на корточки, долго глядела в глаза.
– Сейчас начнется полив, — сказала она. — Не верь ничему, что будут говорить об этих делах. Или писать. Или по телеку вещать. Не верь ни одному слову:
Я и не верю, милая Варя; радио у меня нет, из телека сыплется песок, а газеты я если и использую, то не как источник знаний, а как продукт спекуляции.
Еще и потому не верю, что такова уж доля водящего в прятках: пропускать мимо ушей подсказки, оставлять без внимания советы, все — кроме одного: всегда оставаться той белкой, которая сама по себе гуляет, ходит по улицам, глазеет по сторонам, прислушивается, водит.
5
Я проспала до самого вечера, приняла ванну, кое-как привела себя в порядок, отправилась к Панину.
"В живых" я их не застала.
Дверь нараспашку — такое в их коммунальном общежитии время от времени случается. Прошла в комнату.
Панин лежал поперек "ложа прессы". Как рухнул, так и остался лежать — в куртке, джинсах и кроссовках.
Музыка тоже спал — на кухне, обвалившись на стол, заставленный пустой и полупустой посудой.
Слух у Музыки музыкальный, точный, а сон чуток, как у всех стариков; его потревожило треньканье — я убирала со стола.
Он поднял голову, тупо поглядел на меня и очень внятно произнес:
– Костыля убили, — и опять рухнул на стол.
Господи, да что ж это такое, опять у них поминки, сначала Ломоносов, теперь — этот несчастный инвалид… Добиться от Музыки я ничего не смогла, он спал: тяжело, беспробудно, как камень на острове Пасхи, где стоят и глядят в океан похожие на него каменные истуканы.
Костыль, помнится, ушел на Баррикадную.
Значит — где-то там, в лавине. Затоптали. Или забили резиновыми дубинками — с одной ногой от этих сволочей не сильно-то побегаешь. Или застрелили. Или в клочья разорвали танковым снарядом.
Я взяла со стола бутылку водки, налила немного.
– Пусть тебе… — и осеклась на полуслове, подумав, что ведь не имени Костыля, ни фамилии его не знаю, — пусть земля тебе будет пухом.
Ни вкуса, ни запаха, ни крепости водки я не почувствовала.
Музыку я отволокла на кровать, с Панина стащила кроссовки, уложила, прикрыла пледом.
На обратном пути в широком витринном стекле я приметила нечто такое, что заставило меня остановиться.
Это была листовка.
Полурастворенная в нежно-голубом фоне, на меня взирала женщина в вычурных белых одеждах, фасон которых представлял собой немыслимую смесь монашеской рясы с бальным платьем времен Очакова и покоренья Крыма.
Листовка была очень тщательно, основательно вклеена в стекло на уровне двух человеческих ростов.
Я и прежде обращала внимание: такие "дацзыбао" висят, как правило, очень высоко — чтобы дворникам было не с руки их отдирать.
С минуту мы молча смотрели друг на друга; мне показалось, что слегка шевелятся ее два поднятые вверх пальца.
– Что ж ты, матушка, людей-то в заблуждение вводишь? — сказала я женщине, подняла осколок серого бордюрного камня, валявшегося возле урны, и запустила им — прямо в ее очень торжественное и очень красивое лицо.
6
С утра пришлось нанести визит в родную библиотеку. Бюллетень, выданный мне милейшим участковым павианом, закончился несколько дней назад.
Вместилище профсоюзной мудрости всех времен и народов было охвачено паникой: кто-то высадил булыжником витрину.
– Дикие люди, — заметила я, рассматривая груду стекла с обрывками голубой листовки; мысль о том, что предстоит принимать участие в уборке, меня совсем не грела; я сдала бюллетень и откланялась. |