— Скоро станет так тесно, что мы схлопнемся. И останется от человечества огромная безмозглая амеба.
Почему мы не разъехались? Не поднялись в горы, не пустили корни там, где воздух прозрачнее и вода чище? Что нам нужно друг от друга, зачем мы остаемся в этом душном нагромождении тел?
Я стараюсь смотреть под ноги, не выделяться из толпы и не бросаться в глаза. Украдкой поглядываю на сторожевые вышки, водонапорные башни, новые здания, растущие буквально на глазах, все в искрах электросварки — но в основном смотрю на свои ноги. На асфальт. На грязь и собачье дерьмо, скрадывающие резкие углы улиц.
— Мы выращиваем меньше половины необходимого провианта, — сообщает Джули, когда мы проходим мимо садов — зеленой дымки зелени за ироничными стеклами парников. — Так что вся настоящая еда выдается скудным пайком, а когда его не хватает — догоняемся карбтеином.
Трое подростков в желтых комбинезонах тащат и тележку с апельсинами, и у одного я замечаю на щеке странные пятна, темные сухие вмятины, как на яблоке, как будто клетки просто взяли и усохли.
— О лекарствах я вообще не говорю — их каждый месяц уходит столько, что хватило бы набить целую аптеку. Разведкоманды едва успевают пополнять запасы. Рано или поздно у нас кончится последний пузырек прозака, и мы пойдем войной на соседей.
Или мы просто боялись? — недоумевают голоса. — Если страх правил нами в лучшие времена, разве справились бы мы с худшими? Конечно нет — мы окружили себя самым высоким забором, какой нашли. Нас становилось все больше. Нас наконец стало больше всех. И мы сделались сильнее всех, и мы выбрали величайших генералов и нашли больше всех оружия, думая, что этот максимализм как-то перекуется в счастье. Но это было бы слишком просто.
— Самое удивительное, — говорит Нора, с трудом разминувшись с чудовищно раздутым животом беременной женщины, — что всем, похоже, наплевать, сколько у нас проблем, они только и знают, что новых детишек стругать. Давайте, давайте населим мир нашими копиями, ведь раз когда-то повелось, значит, так и надо жить!
Джули бросает на Нору косой взгляд, хочет что-то сказать, но передумывает.
— И пусть мы скоро передохнем с голоду и нас похоронят под горой обкаканных пеленок, никому не хватает смелости и заикнуться, что сейчас не время плодиться и размножаться.
— Да, но… — неожиданно робко возражает Джули. — Тебе не кажется, что… Не знаю… Что в этом есть своя красота? Что мы продолжаем жить и расти вопреки даже тому, что наш мир давно умер? Что мы возрождаемся, сколько бы нас ни погибло?
— И чего такого красивого в этом твоем возрождении? Герпес тогда тоже красивый?
— Да хватит тебе притворяться, Нора, ты же любишь людей. Это Перри у нас был мизантропом.
Нора со смехом пожимает плечами.
— Дело не в поддержании популяции, а в сохранении знаний, передаче их другим поколениям. Только так нам не настанет конец. Эгоизм, конечно, но какой иначе смысл у наших жизней, раз они такие короткие?
— Наверное, — уступает Нора. — Все равно ничего другого нам после себя теперь не оставить.
Вот именно, все угасает. Говорят, в этом январе ря пилилась последняя страна на земле.
— Правда? Какая?
— Не помню. Швеция, что ли.
— То есть политическая карта официально пуста. Какая тоска.
— Ну у тебя хоть какое-то культурное наследие есть. Твой папа был из Эфиопии, да?
— Да какая мне сейчас разница? Он свою родину не помнил, я там никогда не была, а теперь ее вообще не существует. Все, что у меня осталось, — темная кожа, и кому сейчас есть до этого дело? Через год-другой все равно все станем серыми, — говорит Нора и машет в мою сторону рукой. |