— Я ведь, Слава, не потому этот тост поднимал, что испугался в этом деле увязнуть — тайга, Дальний Восток и прочее, а потому, что еще надеялся на то, что ты войдешь в наше положение, вспомнишь, с каким трудом шло становление «Глории», как наращивался ее имидж, и поможешь нам… Я уж и в Москву мужикам прозвонился. Спрашивал, как они насчет того, чтобы я попросил тебя о помощи. А они… они просто ликовали. Так что никакая крыша не поехала и катушки вразнос не понесло. Обидно все это, Слава… Слышать от тебя… Ладно, хозяин, забудем и поставим точку. Завтра, видимо, мне придется одному ехать в Стожары, так что давай напоследок — и по койкам.
Однако Грязнов даже пальцем не повел, чтобы налить. Откинувшись на спинку стула, он смотрел в дальний угол, и только вздувшиеся на скулах желваки выдавали его чувства. Наконец он перевел взгляд на вяло жующего Турецкого и, не скрывая своего ехидства, спросил:
— Что, обиделся?
— На что? — удивился Турецкий. — На то, что ты полностью отошел от дел и не хочешь помочь даже в том, о чем тебя просят? Так на это и обижаться нельзя. Твой уход из нашей жизни — это твое личное решение, твоя позиция. И обижаться на позицию взрослого, думающего человека — прости меня за грубое слово, уже полный… этот, абзац. Так что, ни на что я не обиделся, и поступай так, как считаешь нужным.
Грязнов «мучил» вилку, и на него было больно смотреть. Его лицо исказилось в болезненной гримасе, на побагровевших скулах играли вздувшиеся желваки, и он, словно выброшенный на берег окунь, бессмысленно разевал рот.
— По больному бьешь? Бей! Тебе не впервой. Хотя ты, именно ты, лучше кого бы то ни было знаешь, почему я написал министру рапорт и уехал из Москвы!
— Ты о Денисе? — спросил, словно выдавил из себя, Турецкий.
— Да, о Денисе! О Денисе!!! Ты ведь сам знаешь! Я же хоронил его!..
Положив руки на клеенку, Турецкий будто приклеился глазами к лицу хозяина дома. Наконец его губы шевельнулись, и он негромко произнес:
— Я не должен был пока говорить тебе этого, но…
И замолчал. Молчал и Грязнов, пристально вглядываясь в гостя. Однако в какой-то момент его губы дрогнули, и он, словно затравленная собака, попытался поймать его взгляд.
— Ты… ты хотел что-то еще сказать? Что-то о нем?.. О Дениске?
— Да.
— Так… так чего же ты?!
— Но я… я не имею права… и я… я дал ему слово пока молчать.
Теперь уже на лицо Грязнова было страшно смотреть.
— К-к-кому ты дал слово?! — заикаясь, спросил он, и под его глазом дернулся какой-то нерв. — Денису?!
Александр Борисович молча кивнул.
Руки Грязнова сжались в кулаки, и он, как на больного, уставился на Турецкого.
— Ты хоть отдаешь себе отчет в том, о чем говоришь?
— Отдаю, отдаю…
Повисла тяжелая, почти гробовая тишина, и вдруг она словно взорвалась:
— Да как же ты мог дать ему обещание, если Дениска погиб при взрыве?! Как?! Или, может, ты совсем уж?!
Однако Турецкий не дал ему доорать:
— Ты опять скажешь, что у меня поехала крыша! Так вот, должен заявить тебе четко и ясно: моя черепная коробка в полном порядке, да и с потусторонним миром я давно уже не общаюсь, с тех самых пор, как из прокуратуры ушел. А насчет Дениса скажу вот что…
Вячеслав Иванович верил и не верил услышанному. Был бы кто-нибудь другой, может, и в морду бы дал за благостную сказку про счастливое спасение деда Мазая и зайцев, однако за столом сидел Саня Турецкий, и если уж не верить ему, то в таком случае и жить дальше незачем…
Когда Турецкий замолчал и как бы в подтверждение своего рассказа наполнил до краев бочкообразные стопари, Грязнов, словно все это происходило с кем-то совершенно посторонним и, видимо, даже не осознавая до конца все то, о чем только что услышал, молча, однако не сводя глаз с Турецкого, потянулся за своей стопкой и так же молча, в один глоток, осушил ее до дна. |