Изменить размер шрифта - +
Руки ее упали с головы, и вся она потянулась вперед, к нему.

— Ухожу.

— Уходишь? — протяжно повторила она. — Уходишь? Куда?

Он усмехнулся угрюмо.

— Разве мне некуда идти. К товарищам иду.

— К хорошим? Ты обманул меня?

— Да, к хорошим, — опять усмехнулся.

Наконец он оделся; провел ладонями по бокам:

— Давай бумажник.

Подала.

— А часы?

Подала. Они лежали тут же, на столике.

— Прощай.

— Испугался?

Вопрос был спокойный, простой. Он взглянул: стояла высокая, стройная женщина, с тонкими, почти детскими руками, улыбалась бледно, побелевшими губами, и спрашивала:

— Испугался?

Как она менялась странно: то сильная, даже страшная, то вот как теперь, печальная, и больше на девушку похожа, чем на женщину. Но это ведь все равно. Сделал шаг к двери.

— А я думала, что ты останешься.

— Что?

— А я думала, что останешься. Со мною.

— Зачем?

— Ключ у тебя, в кармане. Да так: чтобы мне лучше было.

Уже щелкнул замок.

— Ну что же. Ступай. Ступай к своим хорошим, а я…

…И вот тогда, в эту последнюю минуту, когда оставалось открыть дверь и за нею вновь найти товарищей, прекрасную жизнь и героическую смерть, — он совершил дикий непонятный поступок, погубивший его жизнь. Было ли то безумие, которое овладевает иногда так внезапно самыми сильными и спокойными умами, или действительно — под визг пьяной скрипки, в стенах публичного дома, под дикими чарами подведенных глаз проститутки — он открыл какую-то последнюю ужасную правду жизни, свою правду, которой не могли и не могут понять другие люди. Но было ли безумием или здоровьем ума, было ли ложью или правдой новое понимание его, — он принял его твердо и бесповоротно, с тою безусловностью факта, которая всю прежнюю жизнь его вытянула в одну прямую огненную линию, оперила ее, как стрелу.

Провел медленно, очень медленно руками по щетинистому твердому черепу и, даже не закрыв двери, — просто пошел и сел на кровати. Широкоскулый, бледный, похожий с виду на иностранца, на англичанина.

— Что ты? Забыл что-нибудь? — удивилась женщина: так теперь не ожидала она того, что случилось.

— Нет.

— Что же ты? Почему ты не уходишь?

И спокойно, с выражением камня, на котором жизнь тяжелой рукою своею высекла новую страшную, последнюю заповедь, он сказал:

— Я не хочу быть хорошим.

Она ждала, не смея верить, — вдруг ужаснувшаяся тому, чего искала и жаждала так долго. Стала на колени. И, слегка улыбнувшись, уже по-новому, по-страшному возвышаясь над ней, он положил руку ей на голову и повторил:

— Я не хочу быть хорошим.

И радостно засуетилась женщина. Она раздевала его как ребенка, расшнуровывала ботинки, путаясь в узлах, гладила его по голове, по коленам, и не смеялась даже — так полно было ее сердце. Вдруг взглянула на его лицо и испугалась:

— Какой ты бледный! Пей, пей скорее. Тебе трудно, Петечка?

— Меня зовут Алексей.

— Все равно. Хочешь, я налью тебе в стакан? Только смотри, не обожгись, с непривычки трудно из стакана.

И, раскрыв рот, смотрела, пока он пил медленными, слегка неуверенными глотками. Закашлялся.

— Это ничего, ничего. Ты хорошо будешь пить, это сразу видно. Молодец же ты у меня! До чего же я рада!

Завизжав, она вспрыгнула на него и стала душить короткими, крепкими поцелуями, на которые он не успевал отвечать. Смешно: чужая, а так целует! Крепко сжал ее руками, вдруг лишив ее возможности двигаться, и некоторое время молча, сам не двигаясь, держал так, точно испытывал силу покоя, силу женщины — силу свою.

Быстрый переход