Раньше упряжка хорошо бежала только домой, а из дому – опустив хвосты и еле волоча ноги, то один останавливался, то другой валился на бок – сплошное мучение; теперь же все изменилось. Упряжка – новоземельская, веерная, все собаки соединены за ошейники цепью, а Шельмец – на свободной лямке, из которой мог выходить самостоятельно, и если собака останавливала упряжку или лямка у нее болталась и не была натянута струной, Шельмец выскакивал и задавал симулянту здоровую трепку. «Сделал упряжку по методу Макаренко!» – радовался Белухин. И медвежатником Шельмец был отменным, как только встречался медведь, выскакивал из лямки и останавливал его, давая каюру время справиться с обезумевшими от злобы и страха собаками. От медведя же и не уберегся, бедолага…
Хотя лед прогибался дугой и трещал, до косы добрались без приключений. Не пожалели времени, ломами и кирками добыли из‑под снега камней и соорудили большой гурий. Потом Пашков вышел на связь и доложил обстановку, но вместо того чтобы порадоваться за друга и поздравить с переходом через пролив, Авдеич голосом, каким успокаивают больного, сообщил, что у Блинкова вроде бы намечается пурга и посему, Викторыч, сам решай, в какую сторону пойдешь, вперед к Медвежьему или обратно на Средний, где, между прочим, погодка тоже установилась не для прогулок влюбленных. А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо: циклон никуда не уходит, пробиться к Среднему никто не может и прочее.
Пожелав друг другу удачи, простились, и Пашков попытался выйти на Блинкова. Не получилось, придется подождать, ближе чем километрах в пятнадцати от Медвежьего с Блинковым не поговоришь. От Медвежьего – потому, что у Пашкова и в мыслях не было возвращаться, не для того нервную систему на проливе изнашивали, чтобы идти обратно с пустыми руками. Однако, не желая скрывать от товарищей обстановку, Пашков передал им разговор с Авдеичем.
В кузове, обогревавшемся теплым воздухом от работавшего двигателя, было тепло, люди сидели на спальных мешках и допивали чай из большого термоса. Сообщение Пашкова они восприняли по‑разному. Голошуб, который еще не бывал в таких переделках и сильно нервничал, был за то, чтобы переночевать на косе, дождаться сумерек и возвратиться домой; Кругов пожал плечами и промолчал («Единственный раз в жизни проявил инициативу в медовый месяц!» – комментировал Кузя), а сам Кузя стоял за поход к островам: во‑первых, потому, что вездеход железный, а пурга из воздуха и снега, и, во‑вторых, потому, что где‑то сидят и с нетерпением ждут его, Кузю, две молодые красивые женщины, каких теперь до отпуска и не увидишь. Одним словом, он и Семен за движение вперед.
– Почему за меня решил? – с вызовом спросил Крутов. – Может, я с Голошубом согласный.
– Да потому, что, если вернешься, Нюрка такого труса в постель не пустит, – пояснил Кузя.
– Так уж и не пустит, – ухмыльнулся Кругов. – Трепло.
– Нюрка не трепло, – горячо возразил Кузя. – Но раз ты ее разлюбил, не беспокойся, будет кому протянуть ей руку чистой мужской дружбы!
– Я тебе так протяну, что без руки останешься, – угрожающе прогудел Кругов. – Посмей только подойти ближе, чем на два шага, трепло.
– Так это я трепло? – ахнул Кузя, – Я?
– Ты и есть.
– Тогда гони назад мой брючный ремень, фару и две канистры.
– Не отдам.
– А чувство справедливости? – настаивал Кузя. – Есть оно у тебя?
– Вот врежу по лбу, тогда будешь знать.
– Светлая голова, – восхитился Кузя. – В бане вчера вымыл.
Посмеиваясь, Пашков допил чай. Семен, кажется, начинает закипать, недаром Кузя пододвигается к выходу. |