Изменить размер шрифта - +
.. Из-за тебя я унижался перед ослом и фашистом.

Он кричал, судорожно потрясая кулаками, но потом смолк, устало опустился в кресло и тихо сказал:

- Нет, мальчик, тебя не убьют. Я уговорил директора. Ты будешь служителем лаборатории, моим помощииком. Но... - профессор отвел взгляд, - нас с тобой не выпустят отсюда до конца войны, а я вынужден работать над смертоносными микробами. И если я буду работать плохо - тебя...

Он не договорил, но Степан понял его.

...И потянулись длинные, скучные, однообразные дни.

Ни дня, ни ночи - постоянный яркий утомляющий свет, сухой воздух с каким-то металлическим запахом.

Степан задыхался в этом каземате. Хотя бы одно окно, пусть с решеткой, но чтобы через него можно было видеть небо, ощутить дуновение ветра, поймать капельку дождя или снежинку!..

Но не было снега. Не было ветра. Не было работы. Не было жизни.

Была лаборатория - огромная неуютная комната с множеством непонятных приборов, которые следовало ежедневно протирать чистой тряпкой. Был профессор, который по десять часов кряду сидел за столом, что-то размешивал, взбалтывал, кипятил, переливал из посудины в посудину. Иногда он просил Степана подержать какую-нибудь трубку или нагреть воды, и это казалось целым событием. Были книги в красивых кожаных переплетах, но с неинтересными рисунками и не по-русски написанные.

Степан чувствовал, что долго так не сможет выдержать. То ему хотелось биться головой о стену, кричать, звать на помощь, то им овладевала надежда, он строил фантастические планы побега, искал оружие, тщательно изучал стены и пол.

Профессор постоянно запирал дверь. Спал он очень чутко и однажды поймал Степана в тот момент, когда мальчик вытаскивал ключ из кармана одежды, сложенной у изголовья. Старик не ругал Степана. Он лишь объяснил, что выходить в коридор нельзя - убьют. Да и делать там, в сущности, нечего: везде стоит охрана. Степан молча отошел и лег на свой матрац.

Когда через некоторое время профессор проснулся вновь, он увидел, что мальчик сидит у стола, склонив голову на руки, и плечи его вздрагивают. У Макса Брауна запершило в горле. Ему было жаль малыша, но что он мог поделать?

Профессор видел, как мальчик тает на глазах. Он знал, что это не болезнь, это хуже - тоска. Мальчик подолгу сидел, подперев голову кулачками, - маленький, угнетенный, похожий на больную притихшую птицу, - и о чем-то думал. Иногда он оживал на короткое время. Профессор заметил, что у мальчика всегда начинали блестеть глаза, когда его взгляд падал в угол, на радиоприемник. Но приемник был испорчен. Надеяться получить новый Макс Браун уже не мог: он утратил все свои жалкие привилегии.

Чем же заинтересовать мальчика?

Профессору и в голову не приходило, что мальчик вовсе не немой и жестоко страдает от вынужденного молчания. А ведь это действительно страшно: знать, что умеешь говорить, хотеть говорить, даже с самим собой, лишь бы убедиться, что ты еще не онемел, - и не произносить ни единого слова. Степан все еще не доверял Максу Брауну.

Изредка профессор уходил, тщательно запирая дверь, и тогда Степан плясал от радости. Он читал напамять стихи, напевал песенки, произносил первое попавшееся слово. Ему было приятно звучание собственного голоса. А как бы он хотел услышать хотя бы несколько слов от родного, близкого, советского человека!

Но если днем, притворяясь немым, Степан мог контролировать себя, то ночью долго сдерживаемое желание говорить вырывалось наружу. Профессор уже несколько раз просыпался оттого, что ему слышались звуки незнакомого голоса.

Однажды, когда Браун, увлекшись каким-то опытом, засиделся далеко за полночь, он услышал, как мальчик заговорил во сне по-русски, быстро и отчетливо.

Профессор долго не ложился в ту ночь, раздумывая над судьбой ребенка.

Определив национальность мальчика, Браун старался теперь говорить с ним исключительно по-русски и видел, что тот понимает все, но посматривает подозрительно, очевидно чувствуя что-то неладное.

Быстрый переход