Изменить размер шрифта - +
На главной бумаге. Или печати нет?.. Подписи и печати — мне санитар дядя Коля сказал потихоньку. Но я знаю: меня не отпустят никогда. Они боятся, что я заговорю, поэтому они меня не отпустят… О, Гаврилыч просится на горшок.

Тут пришел главный и сказал, что завтра я могу идти на все четыре стороны (ни одному слову не верю) и чтоб я был поосторожнее «в интервью» (я не понял, да все вранье). «Ведь вас никто не угнетал?» Я засмотрелся, как солнышко играет на его очках а-ля пенсне, на стеклах, на золоте оправы. «Вы выбрали неверную тактику — молчание. Но согласитесь, именно это подтверждает, что вы… все-таки нуждались в некотором лечении. Согласитесь?» Тут он совсем заврался и сказал, что меня ждут, что у меня свидание. Я не выдержал и улыбнулся: не подловите. А он нахмурился и велел дяде Коле отвести меня в сад.

Я впервые оказался в саду не на общей прогулке, а сам по себе. В пустынном саду. Странно. Очень странно. Это надо обдумать. Дядя Коля указал на человека, стоящего возле скамейки, и ушел. Человек подошел ко мне и сказал:

— Дмитрий Павлович!

Мне все это не понравилось, потому что на глазах у человека были слезы. И он схватил меня за руки. Да, мой старый странный человек.

— Дмитрий Павлович! Вы меня не узнаете? — долго вглядывался мне в лицо; как будто вновь возник ясный свет того березового дивного града. — Слава Богу! Вы здесь не обезумели. Вы не можете говорить?

Я кивнул. Он достал из кармана плаща блокнот с шариковой авторучкой, протянул. Я написал по-школьному крупно (отвык): «Кирилл Мефодьевич! Семь лет назад я дал обет: молчание и молитва».

— Но вы меня выслушаете? Да, выслушаете, вижу. Давайте сядем. Сначала о ваших: они скончались, Павел Дмитриевич в восемьдесят шестом, двадцать первого марта, рак гортани.

Анна Леонтьевна совсем недавно, тринадцатого сентября. Апоплексический удар.

Да, я и сам чувствовал, что их уже нет здесь.

— Мама знала, что вас освобождают, ждала. Вы не верите, но это правда. Чтобы объяснить международную шумиху, которая вокруг вас поднялась, надо знать, за что вас вообще сюда посадили. Или вы знаете? Так, понятно. Тогда я буду говорить о другом.

О том я догадался, восстановив последовательность событий, в самом начале, когда еще горел и метался. Потом затаился, затвердив показания наизусть, на всякий случай — тогда я еще боялся впасть в идиотизм. Много кололи, потом почти перестали, много смиряли (классическая смирительная рубашка), потом перестали, и меня перестало терзать удушье, ледяная рука на горле, когда я замолчал.

Итак, я, Дмитрий Павлович Плахов, — убийца.

21 сентября 1980 года выстрелом из пистолета я убил своего друга Евгения Романовича Вэлоса. Он был любовником моей жены. Такие я давал показания. В смерти жены, возможно, повинен, но сознательно этого не хотел (я умолчал о цыганском предсказании, стремясь предстать перед судом человеком в здравом рассудке и твердой памяти). Кроме того, в 57-м году из того же пистолета (наследственный парабеллум) я застрелил ребенка — Павла Вережникова. Мотивы объяснить не могу; по объяснению доктора Бориса Яковлевича Шпенглера, мною движет инстинкт смерти — Танатос; я опасен.

Фрейдиста они вызывали, и он мне было помог (заявив, что «для творца» — его выражение — я совершенно нормален), а им только спутал карты, и его отстранили. Дело в том, что я требовал вышки — по совокупности, так сказать. А дело приняло другой оборот, о чем я догадался, когда сменили следователя. На столе у него лежали мои тетради, и он (образцовый профессионал, педант и специалист по почеркам) не поленился их прочитать. Тетради были найдены в сумке погибшей жены. «Так при котором всаднике мы сейчас живем — имя ему смерть? (Шел уже 1982 год.

Быстрый переход