Мораль,
созданная людьми безнравственными, мораль банкира, воеводы, ксендза, требовала от высоконравственного Бой Желенского внешнего соблюдения
условностей. Ему не нужно было это и грязно, он не желал быть двуликим Янусом; он не искал себе снисхождения; он судил каждый свой поступок
судом чести. Условность мира капитала, в котором он жил, однако, не позволяла ему назвать подлеца подлецом, потому что сто других людей не
знали, что подлец и есть подлец на самом деле. В их глазах, назови Бой подлеца подлецом, он немедленно стал бы «зазнавшимся метром». Он не мог
расторгнуть договор со старым издателем, который многие годы обворовывал его, потому что все расценили бы это как рвачество и алчность. Он не
мог расстаться с женщиной, которую разлюбил, потому лишь, что люди, ч и т а т е л и, могли посчитать его прелюбодеем, а какая вера прелюбодею?
Был бы он хирургом, финансистом, актером – ему бы простилось, многое бы простилось, но он был вооружен Словом, которое всегда есть Закон, ибо с
него все начинается и все кончается им.
Бой постепенно все дальше и дальше отходил от встреч, пресс конференций, торжественных застолий, щедро оплаченных банковскими меценатами,
велеречивых дискуссий, официальных завтраков, – он искал себя и находил себя, чувствовал свободным в кругу молчаливых друзей – книг. Он давал им
вторую жизнь, занимаясь переводом, он знакомил далеких, умерших писателей с миллионами новых товарищей, верных и благодарных, – он отдавал их в
руки читателей, а сам оставался в тени, и постепенно вновь обрел самого себя и ощутил прежнюю, утерянную было свободу. Одно время он был на
грани внутреннего краха: люди, казавшиеся друзьями, гостили у него, радовались его радостям, горевали о его горестях, но они уходили в свои
дома, когда наступало время уходить; считается ведь, что воспитанному человеку нельзя засиживаться допоздна, а он просил их задержаться, но они
думали, что он просит их задержаться из приличия, а кто и понимал, что не из приличия Бой просит об этом, все равно уходили, потому что мир,
словно соты, составлен из ячеек, каждая из которых живет своим, но подчиняется одной, общей для всех морали: дома была жена, которая
волновалась, мать, которая хворала, дети, которые ждали.
– Я то не уйду, мои любимые, – тихо сказал Бой Желенский, оглаживая корешки книг, – куда мне от вас уходить?
…Трагизм творчества в условиях одиночества и разобщенности он понял, когда к нему пришла слава. В том обществе, где труд не стал призванием,
обычные люди, которым не дано создавать Словом, Нотой или Резцом, живут унылой, мелкой жизнью, в них нет постоянного разрыва между испепеляющим,
высоким о ж и д а н и е м начала творчества и застольем, смехом детей, ворчанием (поцелуем) жены, ссорой с соседом (инженером, врачом, пахарем,
сапожником). Честно проработанный день с его заботами и волнениями отходит и забывается, когда человек переступает порог дома, ибо здесь он
находит о т в л е ч е н и е от забот и трудов. А творец, если он служит передовой идее добра, ждет и жаждет, все время жаждет и ждет, – когда
ласкает сына или завтракает с женой, слушает граммофон или зашнуровывает ботинок, стоит на тяге или окапывает куст черной смородины. Это тяжело
для него; еще тяжелее для окружающих.
Бой Желенский услыхал протяжный звонок в передней, подивился тому, кто бы мог прийти к нему ночью, и, поставив на место томик Мериме, пошел
открывать дверь. Он никогда не спрашивал, кто пришел к нему, потому что навещало его множество людей, особенно часто заглядывали студенты,
располагались у стеллажей и читали, читали, читали, а он был счастлив, глядя на сообщество друзей единомышленников, которым было хорошо здесь;
ему становилось еще лучше, чем им, ибо он воочию ощущал свою нужность. |