– А как вам видится будущее? – спросил Штирлиц, и только потому, что, спрашивая, он пристально смотрел на Елену, она не усмехнулась отстраненной
своей, умной и горькой усмешкой.
– Когда с в е р ш и т с я – сяду за стол, – ответил Омельченко.
– Что свершится?
– Ну… Как же… Я имею в виду освобождение Украины…
– А когда это свершится?
Омельченко рассмеялся слишком уж колокольчато и снова разлил водку по рюмкам.
– О, уж мне эти политики: все знают, а делают вид, будто первый раз слышат.
– Вы имеете в виду начало кампании на Востоке? – спросил Штирлиц, зная, что Омельченко вошел в круг п о с в я щ е н н ы х.
– Ну конечно! Она, – он кивнул на жену, – если быстро говорить, не понимает, так что можете быть спокойны.
Штирлиц посмотрел на подвижные губы Елены, которые жили своей особой жизнью, словно бы не связанные с ее лицом.
– Вы убеждены в этом? – спросил он.
– Конечно. Чувствовать – как всякий умный человек, да еще к тому же женщина, – наверняка все чувствует, но говорить можно, не опасаясь, что
поймет.
– Кто вам, кстати, сказал, что Украина будет о с в о б о ж д е н а?
– То есть как? – споткнулся Омельченко, даже остановил движение руки – он за галетой тянулся. – Не понял, простите.
– Кто вам сказал об освобождении?
– А что ж с ней будет, как не освобождение?! Уйдут большевики, придем мы.
– Придем мы, – поправил его Штирлиц, – вы будете нас сопровождать.
– Вы им будете служить, – сказала Елена по русски, – в услужении вы у них.
– Не сходи с ума, – суетливо разливая водку, сказал Омельченко сквозь зубы.
– Русский язык очень трудный, – вздохнул Штирлиц, поднимаясь, – я пытался учить язык фрау Елены, но у меня ничего не вышло. Спокойной ночи.
Давайте отдохнем – завтра будет тяжелый день. Спасибо за великолепный ужин.
…Он лежал в своем купе, смотрел на синюю лампочку под потолком и думал, что за перегородкой, где громко говорило неспроста включенное радио,
ехал маленький квислинг, которого он, Штирлиц, должен держать при себе и с ним обсуждать проблемы ближайшего будущего, связанные со статутом
оккупационного режима на его, Максима Исаева, родине. Иногда все происходящее казалось ему нереальным, невозможным, диким, следствием усталости
и разошедшихся нервов, но он обрывал себя, когда кто то другой начинал в нем так убаюкивающе думать, ибо все происходившее было правдой, и он
знал это, как никто другой.
«Я правильно осадил его, – рассуждал Штирлиц, чувствуя, как тело сведено напряжением, как оно ощущает тяжесть простыни, жесткость подушки и
клочковатую неровность тонкого волосяного матраца. – Он может жаловаться кому угодно. Я обязан стоять на своем. Я солдат фюрера, а не политикан.
А фюрер всегда говорил о завоевании восточных территорий для нужд германского п л у г а. Восток – это жизненное пространство, необходимое для
выведения арийской расы. Славяне – в раскладе расовой политики – идут после евреев и цыган: неполноценное племя, обреченное на вымирание и
частичное онемечивание. Неужели Омельченко не знает про это? Хотя, может, и не знает – не зря здесь издан приказ, запрещающий допуск иностранцев
к партийной литературе. Наивно? Черт его знает. В чем то наивно, но по остзейской, тяжелой и медлительной, логике разумно. У несчастного
эмигранта своих забот по горло, а тут еще бегай, доставай книгу! Зачем? Информация только тогда опасна, когда она целенаправленна. |