Понимаю — мысли детские и смешные. Но не мшу их прогнать. А ведь когда-то и мне казалось, что богатство, блеск, роскошь стоят многого.
Уотсон грустно пожал плечами:
— Так или иначе, в жизни любого человека, любого цивилизованного человека, богатство что-то да значит. От этого и преклонение перед золотом и этими самыми гранёными камешками. Красота, созданная Богом, куда выше любого рукотворного произведения, но большинство людей предпочитают красоту, которая продаётся.
— Про которую можно сказать: «Это моё»! — подхватил Лайл. — Общепризнанные фетиши. Как обидно...
— За людей? — спросил Уотсон.
— За красоту. Если её можно покупать и продавать, то что тогда нельзя?
— Любовь, — проговорил доктор. — Её нельзя ни купить, ни продать, потому что никто не знает её цены.
Чёрные глаза Герберта за стёклами очков вдруг как-то странно блеснули:
— Вы любили, Уотсон? — спросил он.
Тот кивнул:
— Любил. И даже двенадцать лет подряд был очень счастлив. Потом моя жена умерла.
— Да, я читал. Читал в одном из ваших рассказов. — Герберт вновь отвернулся к окну. — Просто не думал, что вы так откровенны с читателем. Простите!
— Прощаю, — доктор улыбнулся. — А вы? Раз вы об этом заговорили, то и сами не безгрешны.
Лайл засмеялся:
— Мне за тридцать, сэр. В таком возрасте безгрешны одни монахи. У меня в жизни много чего было. И о многом, — тут его голос вдруг стал жёстким, — я предпочёл бы забыть. Но есть и то, чего я не забуду и забывать не хочу. Я тоже был счастлив. Но расскажу об этом, если можно, как-нибудь в другой раз.
В Милан они прибыли вечером.
Выходя на перрон, сыщик осведомился у своего спутника, знает ли тот итальянский язык.
— Понимаю довольно сносно, — ответил Уотсон, — потому что знаю латынь. Но говорю ужасно. Едва ли смогу быть вашим переводчиком.
— Мне переводчик не нужен! — возразил Лайл. — Я говорю по-итальянски почти так же, как по-английски. Но мне хочется, чтобы вы поняли всё, что услышите. Сейчас ещё не поздно. Мы можем не откладывать визита, ради которого приехали.
Он подозвал носильщика, сунул ему в руку монету и на совершенно чистом итальянском языке приказал отправить их с доктором скромный багаж в какую-то гостиницу, название которой он произнёс слишком быстро, чтобы Уотсон успел разобрать его.
— Ну, а мы пешком пройдёмся! — воскликнул затем сыщик. — Вечера здесь обворожительные. На юге Италии в это время года уже бывает душно. Но здесь, в Милане, — совсем другое дело!
Они вышли из здания вокзала и зашагали по миланским улицам, стремительно темнеющим, ибо на юге почти нет заката — темнота наползает сразу, точно кто-то опускает густой лилово-коричневый занавес.
Уотсон понял, что Лайл отлично знает Милан. Он шёл, ни у кого ничего не спрашивая, лишь посматривая по сторонам, даже не задерживаясь, чтобы прочитывать названия улиц.
Примерно через полчаса они подошли к неширокому, зелёному переулку, свернули в него и остановились перед ажурными воротами сада, за которым светлел великолепный небольшой особнячок, выстроенный в период расцвета итальянского барокко. Лайл пихнул ворота ногой, и они отворились.
— Как мило и очаровательно не запираться, не бояться воров и пускать к себе всякого приходящего! — воскликнул Герберт.
Едва он произнёс эти слова, из-за розовых кустов, окружающих особняк, выскочил с лаем громадных размеров чёрный дог и ринулся к непрошеным гостям.
— Ч-чтоб тебя!
Герберт Лайл, толкнув плечом Уотсона, прянул назад, и они вылетели на улицу, едва успев захлопнуть ворота перед самой мордой взбешённого пса.
— Уф! — воскликнул Лайл и расхохотался,— Я ожидал этого, но всё же сунулся. |