|
Фюзелли пережил минуту панического ужаса. Он продолжал, однако, методически работать, хотя руки его дрожали. Он рылся в памяти, соображая, не нарушил ли он чем-нибудь устава и не могут ли его предать за что-нибудь суду. Страх прошел так же быстро, как и возник. Конечно, у него не было никаких оснований беспокоиться. Он тихо засмеялся про себя. Как глупо было так пугаться. Он проработал весь однообразный, длинный день со всей быстротой и тщательностью, на какую был способен.
В этот вечер почти вся рота собралась в конце барака. Обоих сержантов не было. Капрал сказал, что ничего не знает, и угрюмо улегся в постель, завернувшись в одеяло; его то и дело потрясали приступы кашля.
Наконец кто-то сказал:
– Бьюсь об заклад, что Эйзенштейн оказался шпионом.
– Я тоже.
– Он ведь из эмигрантов? Откуда-то из Польши или из другого, черт его знает какого, места?
– Вечно он болтал вкривь и вкось.
– Я всегда был уверен, – сказал Фюзелли, – что он попадет в беду со своей болтовней.
– Что же он говорил? – спросил Даниэльс.
– Да говорил вот, что война несправедлива, и вообще нес всякую чертовщину за немцев.
– А знаете, как расправлялись за это на фронте? – сказал Даниэльс. – Во второй дивизии они заставили двух молодцов вырыть себе собственные могилы и потом расстреляли их, а все за то, что они говорили, будто война несправедливая.
– Черт! В самом деле?
– Да, уж можете мне поверить. Говорю вам, ребята: в этой армии с огнем играть не приходится.
– Заткнитесь вы там, Христа ради. Уже пробили зорю. Мэдвилл, потуши свет! – сказал сердито капрал.
Барак погрузился в темноту и наполнился шорохом, который производили солдаты, раздеваясь на своих нарах и продолжая разговаривать шепотом.
Вдруг появился сержант; он прошел мимо, выпрямив по-военному плечи, так что все поняли сразу, что совершается что-то серьезное.
– Смирно, ребята, одну минуту! – сказал он.
Котелки зазвенели; все обернулись.
– После еды вы отправитесь немедленно в бараки и соберете ваши ранцы. И пусть каждый останется у своих вещей до приказа.
Рота заликовала, и котелки зазвенели, как цимбалы.
– Вольно! – крикнул весело старший сержант.
Клейкая овсянка и жирная грудинка были живо проглочены, и все с бьющимися сердцами бросились в барак, чтобы связать свои ранцы. Солдаты испытывали гордость под завистливыми взглядами завтракавших в конце барака товарищей из другой роты, не получившей никаких приказаний.
Собрав вещи, они расселись на пустых нарах, барабаня ногами по доскам, и стали ждать.
– Мы, должно быть, не двинемся отсюда, пока ад не вымерзнет, – сказал Мэдвилл, завязывая последний ремешок на своем ранце.
– Всегда уж так… ломаешь себе шею, чтоб исполнить приказание, а…
– Выходи! – крикнул сержант, просовывая голову в дверь. – Стройся, смирно!
Лейтенант в новой походной шинели и новой паре обмоток стоял с торжественным видом, обернувшись лицом к роте.
– Ребята, – сказал он, откусывая каждое слово, точно это был кусок твердой палочки леденца, – один из вас предается военно-полевому суду за недопустимые изменнические взгляды, найденные в письме, которое он послал на родину своим друзьям. Я был крайне огорчен, обнаружив нечто подобное в одной из своих рот. Не думаю, чтобы среди вас нашелся еще один человек… достаточно подлый, чтобы держаться… питать… такие идеи…
Все выпятили грудь, давая внутренний обет не иметь лучше никаких идей, лишь бы, упаси Боже, не вызвать такого осуждения из уст лейтенанта. |