Запорожец оглядел сперва свою собственную руку: чиста ли? отер ее о свои широчайшие шаровары и затем уже бережно принял и пожал кончики княжеских пальцев.
– Ведь твоя милость нонече не нашего поля ягода? И что ж это сказывали, будто ты долго жить приказал?
– Не всякому слуху верь, – отвечал Курбский, озирая изодранный чекмень казака. – А тебе, Данило, каково живется?
– У Царя Небесного небо копчу, у царя земного землю топчу. Чего так загляделся на меня: что больно захудал, пообносился? Мы, братику, не привередливы: голодать, холодать давно за привычку.
– Так ты, стало, уже не при Степане Маркыче?
Данило сначала крупно выругался по адресу Степана Марковича, а потом словоохотливо поведал, как он жениху Марусину, Стрекачу Илье Савельичу, не дал пановать над собой, и как из-за этого-де у него с Биркиным крупная свара вышла, шумное дело.
«Так она, значит, еще не замужем!» – сообразил Курбский, а сам чувствовал, как кровь горячею волною прилила ему в лицо. Куда как охотно порасспросил бы он еще о Биркиных; но позади ехал парубок – стремянный его, и он стал рассказывать о самом себе, как побывал для своего царевича на Дону, да как вот, на обратном пути, завернул сюда, в Дубны; а тут сведал, что недалече, в Кринице, ярмарка знатная.
– И что старые знакомцы, Биркины, там же? – подхватил Данило и сочувственно-лукаво подмигнул глазом. – Да, жаль ее, голубки; да что поделаешь! А вот и Криница!
С вышины пригорка они увидели под собою, в обширной, обросшей травою балке, как на ладони, всю картину ярмарки. Урочище Криница, отстоявшее от Лубен верст десять, славится с незапамятных времен своим целебным родником, к которому в десятую пятницу стекаются тысячи богомольцев и торговцев. Более возвышенная и сухая половина балки служит для торга. Среди двух рядов куреней и шалашей с «сластеницами» и разным готовым съестным товаром, скучилось до тысячи крестьянских возов с сырыми сельскими произведениями. В низменной болотистой половине балки виднелась самая «криница» – огороженный водоем, сажени четыре в длину и ширину, накрытый деревянным навесом, на столбах которого были развешаны иконы.
Торг еще не начинался: и торговцы, и покупатели столпились около «криницы», вода которой только что освящалась духовенством. Богослужение шло к концу. Вот церковный притч в золотых ризах дал место мирянам, и те плотной стеной, но чинно, шаг за шагом, с обнаженными головами, потянулись по деревянным мосткам к освященному источнику. Здесь каждый наклонялся к воде и либо черпал ее себе кружкой, кувшинчиком, либо просто брал ее горстью, чтобы окропить себе темя, омыть лицо.
Вдруг сердце в груди у Курбского екнуло и шибко забилось. В ряду богомольцев, возвращавшихся от родника, он разглядел толстяка Биркина, а рядом с ним стройную девушку в праздничном малороссийском платье. То была, конечно, Маруся, но не прежняя бойкая, цветущая Маруся, а какое-то угнетенное, как бы убитое горем существо: круглое пригожее личико ее вытянулось, поблекло; глаза углубились, окаймились темными кругами.
– Что она: недомогала, знать, сильно? – тихо спросил Курбский запорожца.
Тот покосился на стремянного, с интересом также засмотревшегося на невиданное зрелище, и тихо же ответил:
– Да, братику, занеможешь, небось! Глядеть на дивчину – вчуже жалость берет! На солнышко просвечивает.
– Так она замуж-то идет не по доброй воле?
– Наступя на горло да по доброй воле! Хоть и держит нареченного в отдалении от себя, да дяде-то слова супротивного тоже молвить не смеет. |