Изменить размер шрифта - +

 

 

 

 

Глава сорок четвертая

 

Отчего Курбский чурался брачного венца

 

 

Вечерело, а Курбский все еще не оставлял Криницы, хотя не оставался уже в ярмарочной балке. Велев стремянному ждать себя, он взобрался на вершину одного из окружающих балку лесистых холмов, чтобы здесь, в отдалении от людской суеты, на досуге поразмыслить о себе и Марусе. Лежа на спине с заложенными за голову руками, глядел он, не отрываясь, в синевшее между тихо колеблющимися древесными вышками, безоблачное небо. Березы кругом, словно перешептываясь о нем, таинственно шумели, а из глубокой балки доносился смутный гул ярмарочной сутолоки.

 

Волнение его понемногу улеглось, но на душе у него по-прежнему было тяжело и безотрадно; мысли его, как ласточки, реяли туда да сюда, не зная, на каком решении окончательно остановиться.

 

Почудилось ему раз как-то под тем холмом, на котором он расположился, сердитое мычанье, и, странное дело! мычанье это напомнило ему Марусина четвероногого любимца. Вслед за мычаньем послышалось точно предсмертное хрипенье; потом грубый смех и говор людской. Что говорилось – он не мог разобрать, да ему было и не до того.

 

Но тут голод начал заявлять свои права. Курбский нехотя приподнялся и начал спускаться под гору.

 

Так ведь и есть! Под самым холмом, в лужах дымящейся еще крови, лежали внутренности убитого сейчас и выпотрошенного животного. Разбросанные кругом клочья курчавой черной шерсти могли в самом деле принадлежать туру… Но Курбскому все еще не верилось, что Маруся согласилась пожертвовать своим Мишуком.

 

Ярмарка оказалась в полном разгаре. Под вечер из окрестных сел и деревень понавалила еще тысяча-другая народу, и промеж возов, перед палатками, шел самый оживленный торг, в воздухе стоял несмолкаемый гомон.

 

По краю балки, позади палаток, Курбский завернул к рассевшимся тут со своими съестными припасами торговкам. Полные ночвы (корытца) животрепещущей рыбы, ползущих раков ожидали здесь любителей, для которых их тут же и чистили, жарили или варили на пылающих переносных очагах. В закрытых котлах были наготове горячие галушки и пельмени. Нечего, кажется, говорить, что наш молодой богатырь в своем панском платье сделался яблоком раздора продавщиц. Утоляя голод, он имел случай прислушаться к многоголосому ярмарочному концерту.

 

– Бери, друже, что ли! Торгуешь – хаишь; купишь – похвалишь, – звучало с одной стороны.

 

– Цыган да жид обманом сыт, – слышалось с другой.

 

По более пологим скатам балки живописными группами разместились приезжие паны, «пидпанки», а больше всего простонародье. Где, луща подсолнечники, слушали слепца-кобзаря и в унисон ему подтягивали; где ели и пили, гуторили, а где забавлялись в кости, в орлянку и в азарте крупно перебранивались.

 

В одном месте, под самым скатом, посредине дороги, народ столпился такой плотной стеной, что Курбскому не было возможности пробраться. Из-за этой живой стены доносились бренчание бандур со звоном литавр, гиканье с присвистом и одобрительный народный гомон. Подойдя ближе, Курбский, благодаря своему высокому росту, увидел через головы малорослой толпы следующую сцену:

 

Несколько подвыпивших панов полулежали в кружок на разостланных коврах и пировали. Символическим изображением их пиршества служила красовавшаяся на большом серебряном блюде, увенчанная зеленью, голова молодого тура. Но центром всеобщего внимания был Данило Дударь, который, сбросив с плеч свой казацкий чекмень, отплясывал трепака.

 

– Живо, эй, живо! – прикрикивал он на старика-бандуриста и мальчика-литаврщика, прилагавших и без того все усилия, чтобы извлечь из своих первобытных инструментов возможно-задорные и громкие звуки.

Быстрый переход