Он оглянулся. Старец епископ, судорожно ломая свои изможденные руки, с отчаянием в поднятом кверху взоре, беззвучно шевелил своими иссохшими, бескровными губами, – очевидно, моля Всевышнего обуздать, образумить его брата во Христе, дабы не накликать на них обоих еще вящей невзгоды.
Голос патера Сераковского за дверью заставил Михайлу снова отдать все внимание собеседующим.
– Един Бог без греха… – кротко заметил иезуит и пояснил, что сам он, конечно, душевно скорбит о тех исключительных случаях, где сопротивление, оказанное людьми православными распоряжениям латинских властей, побудило эти власти к иным, чересчур, быть может, крутым мерам. Так, например, добавил патер, – он отнюдь не может одобрить тех жестокостей, коим, как слышно, подвергся «баннированный» из «епископии» своей православный «прелат» веноцкий… как бишь его? Феодосий или Паисий? И что всякого истинного христианина, какого бы толку он ни был, должно радовать, что сему прелату благостию Божиею удалось, наконец, найти выход из места заточения. И где-то он, бедный, пребывает ныне!..
Отец Никандр успел, видно, опять опомниться и отвечал гораздо сдержаннее прежнего:
– Пребывает он в прегорчайшей пустыне, Богом хранимый, нося на теле своем раны мученические.
Гость выведал от хозяина, по-видимому, все, что ему надо было, и стал прощаться. На ходу, однако, он обратился вдруг к хозяину с просьбой дозволить ему обозреть его обитель, чтобы ему легче было посодействовать улучшению стесненного положения любезного собрата.
Долготерпение отца Никандра было, должно быть, истощено. Он сухо, наотрез отказал иезуиту в просьбе, говоря, что в заступничестве его не нуждается.
Между тем патер Сераковский, будто по рассеянности, вместо выходной двери, шагнул к двери пастырской спальни.
– Куда! Это… моленная моя! – растерянно всполохнулся отец Никандр, хотя и мог думать, что с той стороны Михайло напирает на дверь плечом.
Тот, впрочем, и не коснулся даже скобки двери: между «варистою» печью и деревянной переборкой, чтобы последняя как-нибудь не затлелась, была оставлена небольшая щель, сквозь которую, приложив глаз, можно было обозреть добрую половину спальни. Патер Сераковский, само собою разумеется, не прикладывал глаза к щели, однако, мимоходом, вероятно все же углядел в нее столько, сколько ему требовалось, потому что с невозмутимою вежливостью извинился перед хозяином в невольной ошибке и повторил обещание все-таки воззвать к милосердию «светлейшего».
За этим брякнул замок наружной двери: волк окончательно удалился из овчарни. Михайло вздохнул с облегчением и обернулся к епископу:
– Благодарение и хвала Создателю: пронесло над тобой тучу, отче владыко! Но надолго ли? Недомекнулся ли он все же, что ты тут за переборкой…
– Да будет над нами святая воля Господня! – с полною уже покорностью отвечал старец и обратился к входящему отцу Никандру с дружеским укором за отповедь его против унии и иезуитов.
– Правда груба, да Богу люба! – с сердцем возразил тот. – Света во тьму прелагать не тщусь, а сладкое горьким, горькое сладким не называю!
– Но патер этот, по образу и речам своим, был благожелателен и ласков.
– А по делам – вскуе шаташася! «Лучше лоза или жезл неприятеля, – глаголет боговидец Исаия-пророк, – нежели ласкательные целования вражьи».
Как прав был отец Никандр в недоверии своем к «ласкательным целованиям» иезуита – в том убедился вслед затем и сам преосвященный. |