Стамо не забывал «загружать» отца и агитационной работой. «Агитация, — заявил он отцу, — открывает человеку глаза на многое и с корнем вырывает всякую интеллигентскую дурь!» Отец пытался его переубедить. «Агитация, — возражал он, — открывает человеку глаза, помогает увидеть правду, ее конечная цель — борьба за правое дело. Она не прибегает к зуботычинам, к насилию. Она внушает!» «Болтай, болтай! — рычал на это Стамо и презрительно сплевывал. — Ты будешь меня учить или повиноваться? Слушай, что тебе говорят! Или, может, вздумал брыкаться?»
Как это ни странно, отец «принимал во внимание» слова уполномоченного. Не то он поверил Кыню, который сказал ему, что песенка Стамо скоро будет спета, не то не захотел усложнять отношения с этим крепколобым, напористым человеком, — он замкнулся в себе, помрачнел и, казалось, потерял дар речи, но поручения выполнял безропотно. Позавчера Стамо послал отца в Верхние выселки, где жили довольно несговорчивые мужики, и наказал уведомить их, чтоб в воскресенье шли выгребать навоз. Мужики в грош не ставили председателя хозяйства и самого Стамо, потому и ершились, чуть не все распоряжения начальства встречали в штыки. Когда отец передал им приказ председателя и Стамо, они совсем взбеленились: один его обругал, другой показал кукиш, когда же отец проходил мимо вербняка, росшего на месте Спиридоновой водяной мельницы, чтобы подняться в гору, к усадьбе Хаджипетковых, кто-то запустил в него камнем и попал в голову. Отец как подкошенный упал на снег. Стоял лютый мороз, густой туман, словно дымовая завеса, стлался по земле, выползая из воронки яра, где были убита когда-то двое братьев — партизан — жители соседнего села Извор. Отец пролежал на снегу часа два, почтальон, который шел в Верхние выселки мимо вербняка, росшего на месте Спиридоновой мельницы, наткнулся на него в полдень.
Нужно признать, что Стамо, узнав о случившемся, превзошел самого себя. Вероятно, когда-нибудь в селе будут рассказывать легенды о том, как он «беседовал» с крестьянами, дворы которых стояли возле Спиридоновой мельницы. Но теперь речь не об этом. «Побеседовав» с «непокладистыми» мужиками, он развил не лихорадочную, а прямо-таки бешеную деятельность по спасению моего отца. За каких-нибудь два часа вызвал врачей не только из околии, но даже из округа. Из самой Софии доставил на самолете заграничное лекарство. (Самолет был послан из окружного города, а нарочный на мотоцикле ждал его возвращения.) Люди просто диву давались: такие меры принимались, когда случалась беда с главами государств. «Был бы он ему братом, — недоумевал Кыню, — и тогда бы, пожалуй, он так не хлопотал!» Кыню удивленно покачал головой. «Уж так бегал, так бегал, что передать нельзя! А ведь жили, как кошка с собакой!»
Отца перевезли в дом Кыню, у него началось крупозное воспаление легких, к тому же его состояние осложнялось небольшим кровоизлиянием в мозгу. Не помогли ни заботы Стамо, ни вмешательство докторов. Отец почти все время был без памяти, он ненадолго пришел в себя, когда была получена мамина телеграмма о триптихе. Когда ему показали телеграмму, он прочел текст и как-то рассеянно улыбнулся. Я несколько раз заводил с Кыню разговор об этой улыбке, я допытывался, какая она была — веселая, торжествующая, счастливая? — а он только отрицательно покачивал головой: мол, не веселая, не торжествующая и не счастливая. Просто — улыбка.
При въезде в село Кыню спросил меня, когда приедет мама, не нужно ли посылать телеграмму в Софию. Я только молча пожал плечами, на зная, что ему ответить.
Когда мать вскрикнула и рухнула на пол возле столика с телефоном, я схватил трубку. Человек, назвавшийся врачом из Церовене, повторил слова, от которых мама упала в обморок. |